Шрифт:
Совершается что-то неслыханное, вопиющее. Наверное. такого не было ни у Деникина, ни в Венгрии. Вряд ли даже и там надругивались над психически больными. В течение почти года происходит истязание живой души человека, по рукам и ногам связанного своей болезнью, беззащитного против их экспериментов над ним. В больном мозгу тюрьма, слежка и гнет удесятеряются и воспринимаются с острым страданием. Они знают из бесчисленного наблюдения врачей, как серьезно больна Маруся, какая пытка для нее тюремное заключение, — и намеренно оставляют ее в этих условиях. В этом, в революционном все же упорстве, с которым Маруся не принимает их гнета, они как будто видят оскорбление себе и резко меняют условия к худшему. По-видимому, они-таки хотят добиться мучительного конца, и весь вопрос для них состоит ТОЛЬКО Б том, чтобы обо всем творящемся не узнали на воле. В этом отношении они предприняли чудеса изоляции. Они любят душить, но душить втихомолку…
Но слухи о недопустимом обращении с известной революционеркой все равно просочились не только за стены тюрьмы, но и на Запад. Как и в 1906 году, начались волнения, все громче и громче звучали голоса в ее защиту. Но тогда, в имперской России, В. Владимиров обнародовал эти выступления, поместив письма «правозащитников» в своей книге. Теперь, в России Советской, такие же выступления не только не публиковали, но и попросту игнорировали…
Письмо Клары Цеткин к Ленину от 30 июля 1921 года:
Разные иностранные делегаты — товарищи женщины и мужчины — просили меня замолвить слово перед Вами о том, чтобы Мария Спиридонова была переведена из госпиталя ЧК в обыкновенную лечебницу. Они обосновывали эту просьбу тем, что М. Спиридонова вследствие тифа полностью сломлена физически и духовно и поэтому политически недееспособна и неопасна. Они охотно внесли бы соответствующую резолюцию на женской конференции, однако это удалось предотвратить тем, что я обещала представить это дело Вам на рассмотрение. Угрожали скрытно неким «европейским международным скандалом». Я отстаивала мнение о том, что Советскому правительству не приходится опасаться скандала, так как оно — насколько мне известно дело — именно по отношению к М. Спиридоновой действовало чрезвычайно благоразумно, то есть очень гуманно. Этим письмом я выполняю свое обещание с твердым убеждением в том, что Ваше решение по этому делу будет таким же милосердным, как и политически разумным. Мое сердце тоже горячо говорит в защиту ее как несгибаемого борца против царизма. Но мое сердце не менее горячо говорит в защиту тех неисчислимых тысяч людей, которые под воздействием этой неисправимой социал-революционерки могут подвергнуться опасности, нужде и смерти. Интересы революции прежде всего. Хотелось бы, чтобы в этот момент она оказалась благосклонной к участи М. Спиридоновой.
За освобождение Спиридоновой боролись и немногочисленные оставшиеся на свободе ее товарищи по партии. Да и те, кто сидели в заключении, тоже старались сделать все возможное, чтобы Марию отпустили на свободу. А «вести» из больницы становились все тревожнее.
Приехавший в Москву Александр Шрейдер, один из лидеров левых эсеров, бывший заместитель наркома юстиции, ходил по инстанциям, уговаривал, доказывал, грозил… Наконец хлопоты увенчались относительным успехом: в последнее воскресенье сентября 1921 года Спиридонову разрешили поместить в санаторий в Малаховке.
Из письма А. Шрейдера:
Утром в день освобождения к Марусе привезли Иру и Бориса. Они подготовили ее, как могли, к перемене. Когда, часа в четыре, я зашел в ужасную келью Маруси, она, уже одетая, сидела на постели. Меня не узнала и очень испуганно посмотрела в мою сторону (узнать меня и вообще было трудно без бороды и усов).
Ноги распухли. Цинга в последней степени. Кровохарканье только что прекратилось.
До Малаховки далеко — везти по железной дороге было бы почти безумием. Да еще до вокзала на извозчике.
Я звонил по всем инстанциям, прося автомобиля. Мне всюду отвечали, что автомобили за город даются лишь для «оперативных» целей.
Воскресенье.
Никого добиться из тех, кто поважнее.
Следователь куда-то спешит. Наконец, милостиво соглашается довезти до вокзала.
Сели втроем.
Бориса и Иру не пустили с нами, хотя обещали мне позволить Борису проводить Марусю до вокзала. Они остаются, их сейчас поведут в тюрьму.
Я чувствую, что Маруся меня не узнает. Вдруг что-то прояснилось в ее измученных глазах. «Я слышу голос Саши Ш.», — сказала она. «Да, да, это он», — обрадовалась Саня. Но это только минутка, потом опять глаза потускнели, кажется, опять немного боится.
Около самого вокзала автомобиль испортился. С мукой пересаживаемся на извозчика.
Трясет.
Маруся видимо страдает, но молчит и даже рада. Чекист остался с автомобилем, мы одни. «Воля, воля», — шепчет Саня на ухо Марусе, и почти счастливая улыбка озаряет черные круги глаз. Тряска, шум.
Кто-то отделяется от толпы, подбегает к нам. Какой-то крестьянин. «Маруся, Саня, родимые!» — узнал. Быстро целует руку Маруси и исчезает в серой мешочной массе.
Наконец приехали. Опоздали на поезд. Нужно два часа ждать следующего. Прошу пропустить на платформу — объясняю кто. Не пускают.
На узлах сидит Маруся у закрытых ворот. Сзади огромный хвост — очередь на «вход» к поезду. Увидев мирную обстановку— узлы, мешки, детей, женщин, Маруся успокоилась, даже чуть-чуть дремать начала, прикорнув к воротам…
«Маруся, дай руку, попрощайся», — сказала Саня. Я наклонился, чтобы поцеловать эту восковую руку. Тут только Маруся узнала меня совсем — привлекла, поцеловала. «Саша». — «Да, да, конечно». — «Приезжай, милый…» Всем стало веселей, и все почувствовали: на воле выздоровеет Маруся.