Шрифт:
— Она так это дело объясняет, товарищ старший политрук: будто вчера днем на мертвого набрела, в овражке, в шалашике… Будто сняла с него автомат… Ну, для ради смелости. С красноармейца мертвого, в лесу… Дело возможное!
— Вполне возможное! Но почему тогда комсомольский билет у ней сохранился? Я с ней слегка побеседовал… Наговорила она такого… Если ей верить, так она двадцать первого числа ночью где-то около Красного Села генерала немецкого своей рукой убила… Что же, и это — тоже возможно?
— Скажи на милость, товарищ старшина! А? Генерала? Она? Вот — змея, не девка! А чего ж невозможного? В нашем деле всё може быть!
— Ну, знаешь, Журавлев! Одно дело — ты, другое — она. Ведь по билету-то ей шестнадцать лет едва-едва числится. Словом, я про девушку эту ничего худого сказать не хочу, но придется ее тебе, Журавлев, отвести к старшему лейтенанту в Горки. Вот, например, она просится в часть; воевать хочет. Но… пусть там разберут, что к чему. И пока поведешь ее, Журавлев, — смотри не раскисай! Гляди за ней в оба! Сам знаешь — время теперь какое…
— Ну вот, товарищ политрук. Да цела буде тая дявцонка! Довяду!
Он и в самом деле довел ее до штаба.
И вот Марфа Хрусталева сидит уже на чисто застланной койке в одной из комнат небольшого дома в деревне Ломоносово. Она одна. Старший лейтенант Савич из разведотряда долго беседовал с ней. Он сказал ей под конец мягко, но строго:
— Хорошо, Хрусталева, пока — довольно. Я думаю, что вы говорите нам правду. Думаю! Мы сообразим, как с вами поступить дальше. Идите, отдохните; почитайте, постарайтесь заснуть. Если вспомните что-нибудь еще — известите; вас проведут ко мне.
Сумерки. Дом окружен деревьями. За окном — усыпанный осенней листвой травянистый скат к речке. Туча висит низко: не сегодня-завтра может пойти первый снег. И всё это, наконец, — свое, всё это уже — не «их»… Как хорошо было бы, если б…
Сквозь стекло она видит мир; родной, бесконечно милый, знакомый. Наш. Тот, который казался уже навсегда потерянным. Вот, кажется, протяни руку и возьми. И вдруг: «Я думаю, вы говорите правду…» Это значит: «Но может быть, вы и лжете. Вашу правду надо доказать!»
Ах! Что и как она может доказать теперь? Подполковник — где он? Тихон Васильевич убит. Нет ни Спартака, ни товарища Голубева. Они затерялись в буйном водовороте войны. Как объяснить политруку всё, что с ней случилось, когда она сама многого не может понять? «Мама! Мамочка! Как?»
День смеркается медленно-медленно…
За стенкой жарит на плите салаку и тихо напевает веселая крепкая девушка в краснофлотской форме. Это машинистка разведотряда. Она с любопытством, но и с некоторым подозрением всё поглядывает на Марфу. С интересом, но без доверия.
Говорит как со всеми, кормит, поит какао, а ведь — не верит… Почему? Почему, девушка!?
Перед домом, тряся мягкой бородой, покрякивая, колет дрова Журавлев, ее спаситель. Вот этот верит ей безусловно! Но чем его вера может помочь ей? Нет! Надо еще что-то вспомнить; что-то такое, что убедило бы их всех…
В сотый, в тысячный раз, преодолевая страх и тошноту, она возвращается к тому, что было. Тотчас же тяжелый затхлый мрак, точно из склепа, из гнилого подвала, охватывает ее. Страшный крик опять звенит у нее в ушах, оттуда, из застенков Эглоффа; один из криков, выражающих такую муку, что не знаешь, что страшнее: слышать его или самому испытывать эту боль.
Страшнее всего было, когда он, Эглофф, после этого, после допросов, заставлял ее подавать ему воду и мыл над тазом громадные свои руки…
Вот старший лейтенант спрашивает ее: «Как же случилось, дорогая девушка, что вам отдали всё, что нашли у вас в карманах?» Комсомольский билет, блокнотики с телефонами мальчишек и подруг, с зимними еще шпаргалками по тригонометрии. Даже погнутый французский ключ от квартиры? «Объясните мне это».
А что она скажет ему в ответ? Взяли и отдали, сам Дона-Шлодиен. Даже спросил у нее: «S'ist nichts gestohlen?» [46]
46
«Ничто не украдено?» (нем.).
Она не знает, почему он с ней так поступил, именно после того, как с невыразимым ужасом, в последнем отчаянии, она крикнула ему свое «Nein!» в ответ на его мерзкое предложение стать изменницей. «Nein!»
Всё, что они делали, непонятно ей.
Почему они все, кроме генерала и еще того молчаливого немца, который всё рисовал, насмешливо поглядывали на нее?..
Зачем этот второй дважды, пока генерал говорил с ней, раскрывал альбом в холщовой корке и набрасывал что-то там мягким черным карандашом?