Шрифт:
Была и глубокая известковая яма в каменоломнях возле Одессы.
Французский крейсер дымил на синей пелене рейда. Оба были ранены: и Фотий Соколов и он; оба решили не сдаваться врагу. Отстреливались из этой ямы двое суток. Ничего, отстрелялись, взяли свое!
Два тяжелых ранения, контузия… Три недели полной голодовки в подземельях под Керчью… Всяко бывало; долго всё припоминать! И ведь думалось же еще тогда, что только в этом и есть революция: теплушки, атаки, ярость и счастье, сжимающие горло, да шершавая теплая рукоятка нагана в руке…
Нет, Василий Кокушкин, оказалось, не только в этом революция.
Демобилизовали его в одна тысяча девятьсот двадцать втором году. Прибыл в свою старую коморку, на Сергиевскую тридцать четыре. Ну, что же, инвалид по всем статьям, старый холостяк. Сорок два года. Жизнь заново начинать трудненько…
Старшие товарищи, надо сказать, обошлись с флотским человеком почтительно. Направили на ответственную должность — в Северо-западное речное пароходство. Но не вышло дело!
Видимо, что человек — то характер; а кокушкинский характер от ран и контузии стал, ох, каким нелегким! Никто не мог сработаться с ним; вернее, сам он туго срабатывался с береговыми людьми.
Иные ребята до удивления быстро сумели найти свое место в новом, преображенном социалистической революцией мире. Вон взять хотя бы Павла Лепечева: такой же, как и он, матрос, хоть и вдвое моложе. А видали его, — выдержал адов труд, тяжкую учебу: Академию кончил, до комбрига дорос… Василия Кокушкина на это не хватило: махнул рукой и начал снова водить речные трамваи по Неве… К пятидесяти трем годам, как инвалид труда, он ушел в отставку, на пенсию. Поселился на Каменном острове, поближе к воде, найдя там себе каютку. Встал на учет, как должно, по партийной линии, и зажил старым одинцом, вышедшим из стаи кашалотом.
Но здесь, на покое, у него вдруг обнаружились золотые руки. Талант, говорят! Зашел как-то раз в Военно-морской музей под Адмиралтейским шпилем, провел там целый день, разговорился с экскурсоводами, навел строгую критику на их «экспонаты» и взял для пробы «подряд» — отремонтировать модель того корабля Камской флотилии, на котором сам ходил в бой: «Вани Коммуниста». А с этого и пошло.
Скоро он купил кое-какой инструмент, превратил свою комнатушку в мастерскую, пропитал весь дом запахом столярного клея, казеина и лака и сделался сразу первым человеком в глазах всех мальчишек района. И когда Василий Спиридонович, переселившись в пустую комнату при будущей городковской «базе», осел тут надолго в качестве пионерского коменданта, вплоть до самой войны, это никого на Каменном не удивило: такой уж человек — как раз для этой должности!
Годы опять потянулись за годами. Ребята-пионеры его любили беззаветно. Хуже получалось с соседями, особенно — с соседками.
Женщины из себя выходили, до того строг к чистоте и порядку, до того придирчив был этот старый усач; сладу с ним никакого не было. Но все они твердо знали одно: трудно найти на свете более прямого, резкого, честного и справедливого человека.
И когда случалось где-нибудь семейное несогласие, разгорался спор или возникал вопрос, как ввести в рамки отбившегося от рук парнишку-школьника, люди попроще всегда обращались за советом и помощью к дяде Васе. Шли к нему за неотложной денежной помощью — перехватить две-три красненьких перед получкой… Уважение к нему у всех было большое. Не удивительно, что именно его районный комитет партии осенью сорок первого года, в очень трудное для города и для всей страны время, назначил политорганизатором по жилмассиву на Каменном острове.
Должность эта в те дни была далеко не легкой: на такое лицо ложилось много обязанностей. А в ноябре, когда немецкий снаряд лишил Люду Фофанову матери, а Лодю — опекунши, на плечи Василия Кокушкина свалилась еще одна немалая тяжесть. Он стал комендантом жилмассива.
Василий Спиридонович к этому времени был высоким широкоплечим бобылем шестидесяти одного года от роду и ста восьмидесяти сантиметров роста. Горбиться или сутулиться он себе не позволял. Диву можно было даваться, какую необычную силу и крепость сохранил он до этого возраста в себе, какую донес до трудных времен молодую и несогнутую душу.
Все свои «нагрузки» он принял без единого возражения.
Ему, как и всем бессемейным людям, было сложнее, чем другим, переносить суровые тяготы блокады; немало таких мужчин-одиночек погибло даже в первые, далеко не самые жестокие, месяцы ее. Комендант Кокушкин не только не погиб, — он спас немало и других людей. Не умея сдаваться сам, он не позволял делать это и окружающим.
Трудно было понять, как такой неразговорчивый старик раньше кого-либо другого узнавал про всё, что творится в доме. Стоило кому-нибудь заболеть или ослабеть, и он был уже там, где это произошло. Случалось, слабые падали духом; Василий Кокушкин неизменно являлся на помощь; чем мог кормил, убеждал своим бесспорным словом, своим примером.
Еще ранней осенью Василий Спиридонович Кокушкин превратился в собирателя кореньев и в охотника.
Каждый свободный вечер он выходил за город с мелкокалиберной винтовкой в руках. Он начал с подмерзших кочнов капусты и огромных картофелин, оставшихся в земле трестовских огородов за Новой Деревней. Потом перешел к перелетным уткам, крякавшим по кустам за аэродромом. Закончил он одичавшими кроликами: неведомо откуда, десятками и сотнями, они явились на пригородное поле, чтобы соперничать с Кокушкиным в его «стихийных плодозаготовках».