Шрифт:
Инженер Гамалей из вежливости пробежал бумагу. Она была «дана кинооператору Латкинохроники товарищу Кальвайтис, Генриху Яновичу, в том, что…» Второе удостоверение оказалось выписанным на имя гражданки Паэглитт, Зельмы-Фредерики; ее должность именовалась «монтажница». Все нужные формальности, насколько мог судить инженер Гамалей, были соблюдены.
Он некоторое время недоумевал, почему гражданин Кальвайтис избрал именно его для консультации. Но очень скоро это разъяснилось.
В двери появился Гурьев и, таинственно поманив пальцем, вызвал своего «хозяина» на улицу. Всё стало понятным: одна из их грузовых машин задержалась тут, в Кокореве, и пойдет только через полчаса. Так вот интендант третьего ранга просит захватить его и его дамочку через озеро… Вещей у них немного; вещи можно — в кузов, самих — в кабину. Раненая гражданочка-то; а как еще им удастся сговориться насчет машины…
Как ни был Владимир Гамалей наивен в житейских делах, он сообразил тотчас же, что водители — и Гурьев и другой — движимы не одной жалостью к раненой монтажнице. Они отлично понимали незаконность их выдумки: машина шла с боеприпасами; брать на борт никого было нельзя! Гамалей сердито и категорически запретил даже думать об этом. Более того, к видимому огорчению Гурьева, он сам прошел туда, где совсем наготове к отъезду стояла моиповская трехтонка, и сам лично отправил ее в путь, не дав задерживаться ни минуты. Гурьев с досадой махнул рукой, видя такую неожиданную твердость со стороны ученого человека; но протестовать, конечно, не стал: «Да мне-то что? Мне еще лучше…»
Повидимому, он сообщил всё же о такой неудаче товарищу Кальвайтису, потому что, когда Гамалей, слегка задержавшийся на улице (интересно было наблюдать кипучую жизнь этой только что созданной на глухом ладожском берегу огромной перевалочной станции), вернулся к крыльцу барака, какой-то молоденький шофер уже таскал на стоящую неподалеку полуторку чемоданы киноработников, две пары лыж, футляры с киноаппаратурой. Оператор ничем не показал своей обиды или недовольства. Он очень долго тряс руку Гамалея. . Ничего, ничего, всё наладилось! Юноша попался хороший: согласился захватить их за пять пачек папирос… Да, понятно: совсем безвозмездно возят только больных ленинградцев… А им надо торопиться! Даму он довезет до Вологды, а сам вернется сюда. Как же, надо обязательно успеть до вскрытия озера. Тут могут быть такие кадры, в связи с героической очисткой города…
Дама с забинтованной головой, прямо как кукла, села рядом с шофером. Кальвайтис, улыбнувшись в последний раз, захлопнул за ней зеленую дверь кабины и полез в кузов. «Своеобразная профессия! — сказал еще раз Гамалею профессорский зять. — Видите: лыжи. Совсем особенная у них жизнь… Он и меня просил подвезти… Я бы — с удовольствием; даже неудобно отказывать… Но, понимаете, места нет!»
Часа через полтора после этого Гурьев сообщил, что он готов к поездке. Он немного дулся на Гамалея; но только так, для проформы.
Мотор запел. Съехали по прибрежнему холму к озеру. И сразу же начались осложнения.
У заставы стоял длинный хвост грузовых машин: вот уже больше часа, как грузовики не пропускались. Четыре «юнкерса» пикировали на трассу между двадцатым и двадцать пятым километрами. «Нельзя ехать, никому нельзя! — сурово сказал регулировщик. — И так уже был нам фитиль, — зачем полуторку с киноработниками пропустили… Только на лед выскочила, и закрыли дорогу… А впрочем, — он вгляделся в Гамалеевскую «эмочку», — ваша-то, товарищ военинженер, белёная; хотите — езжайте; как-нибудь проскочите!
Гамалей посмотрел на Гурьева: «Поедем, что ли?»
Гурьев небрежно пожал плечами: «Подумаешь! Есть о чем спрашивать?»
Они переехали мостик, перекинутый над трещиной в береговом припое, и маленькая машина пошла кружиться и буксовать по разъезженной ее могучими собратьями трассе. Ехать стало скучновато: в стекла ничего почти не видно, кроме безбрежной белой пелены снега. Владимир Петрович ушел подбородком в воротник и незаметно задремал.
Очнулся он оттого, что машина стояла недвижно.
— Владимир Петрович! Товарищ военинженер! — тревожно тормошил его Гурьев… — Владимир Петрович, проснитесь! Плохое дело!..
Встряхнувшись, он сел, как встрепанный: «Заблудились? Бомбежка? Какой километр?»
Километр был одиннадцатый. В воздухе царила полная тишина. Вешки, окаймляющие трассу, виднелись и справа и слева. Но за ними, сойдя с дороги на дикое снежное поле, прорезав с ходу довольно высокий вал, отделявший полотно от целины, стояла полуторатонка. Та самая, на которой уехали киноработники. Она стояла неподвижно, глубоко уйдя колесами в сыпучий снег. И это бы еще полбеды; но ее мотор работал. Около нее не было никого: ни кинооператора, ни его забинтованной спутницы, а в шоферской кабине, отвалившись к левой ее дверце, полулежал, полусидел молоденький красноармеец-водитель. Грудь его была насквозь прострелена выстрелом в упор, очевидно с правого сиденья. Кровь текла на пол кабины и, застывая, капала сквозь щели на снег.
В первые минуты ни Гурьев, ни Гамалей никак не могли сообразить, что же именно тут произошло. Прежде всего им пришло в голову — налет истребителя; шофера убило; перепуганные пассажиры кинулись бежать по дороге…
Однако сейчас же они обратили внимание на то, что впереди на трассе — а глаз тут хватал далеко — никого не было видно… В то же время в кузове не оказалось лыж; только чемодан кинооператора валялся на грязных досках.
— Ах ты, чтоб тебя! Ах ты, дело-то какое! — повторял бледный, как мел, Гурьев, то открывая, то закрывая дверь кабины грузовика и не отваживаясь взглянуть в глаза Гамалею. — Что же делать-то будем, товарищ начальник?