Шрифт:
Развернув «У-2», Евгений Максимович подрулил к разбитому самолету, развернувшись возле него еще раз. Мамулашвили не подавал признаков жизни. А если, а если он убит?
Летчик Слепень весь облился холодным потом. Неужели… Неужели ради этого он… Нет, не может быть! Нет, нет, нет! Скорей!
Ной Мамулашвили, вероятно, отстегнул ремни в последний миг, и его выбросило из кабины, сорвав плексигласовый колпак. Он упал вон там, потом переполз сюда. Теперь он лежал без движения… Под головой у него был подложен парашют. Правая рука кое-как замотана бинтами… Кровь проступала сквозь белую марлю. «Мамулашвили! Ной!..» Молчание.
У Евгения Слепня сжало горло и перехватило дыхание, пока, неуклюжий в своем комбинезоне, он торопливо шел к лежащему. Небольшой, крепкий телом человек, закрыв глаза, закусив нижнюю губу белыми острыми зубами, лежал тут, в двух или трех десятках километров от своих. Он был совсем один в глухом лесу, окруженный топью, окруженный врагами. Он лежал, примяв своим телом маленькие белые гвоздички, растущие на песчаных взлобках, среди болот. Он потерял много крови. Он, очевидно, был без сознания, в бреду, метался, звал, наверное, на помощь… А кого? Кто ему мог помочь?
— Ной, очнись! Ной!
Не отвечает.
Потом, позднее, вспоминая всё, как было, Слепень никогда не мог восстановить последовательности своих действий… Комбинезон мешал ему. Он снял свой комбинезон. Как быть с Мамулашвили? Снимать с него верхнюю одежду? Немыслимо. Он распорол ее финским ножом, сорвал и, подняв это бесконечно тяжелое тело, вжал его кое-как в круглую заднюю кабину «У-2». Перевязал он его? Видимо, да.
Вероятно, какая-то доля инстинкта не спит и у обморочных; грузин сам слегка повернулся в кабине, сел… «Спасибо, кацо! — не раскрывая глаз, прошептал он. — Во-воды!»
Слепень напоил товарища. Он покрыл его сверху разрезанным комбинезоном, тщательно по возможности привязав комбинезон его же поясом. С той же тщательностью он затянул его ремнями сиденья. «Чорт! Может машинально открыть пряжку, летчик же… бредит!..»
Оторвав узенькую ленточку подкладки, он закрутил ею автоматическую пряжку ремня. Теперь не раскроет!
Наконец всё было готово. Он не знал, сколько времени прошло, но ясно чувствовал, что медлить нельзя ни минуты. В то же время он понимал: в такой усталости ему не взлететь. Двадцать лет назад — может быть; теперь — исключено. Он должен отдохнуть минут десять.
Отойдя, не надевая вновь комбинезона, он лег на траву, вот так. Совершенно спокойно. Вот! Руки за голову. Дыши ровно, считай. До четырехсот. Не торопись… И, кстати, перед взлетом надо будет обязательно поджечь машину Мамулашвили. Почти цела!.. Оставлять им нельзя. Увидят дым? Ничего. Лучше рискнуть.
Большое небо. Мягкие белые, теплого оттенка облака. Они поблескивают, как искусственный шелк. До чего все это спокойно! «Ну вот, десять минут! Девять, положим, но всё равно! Довольно».
Летчик Слепень встал. Комбинезон надет. Не торопиться!
Искусственно, нарочито замедляя шаги, он подошел к лежащему самолету. Надо открыть баки и выпустить бензин на землю. Поджигать на земле опасно, но с воздуха он выстрелит вниз ракетой: дело верное!
Он нагнулся в кабину и открыл краник бака. Резко запахло бензином. В тот же миг Евгений Слепень вздрогнул. В кабине самолета, на ее полу, на крошечном пространстве этого пола лежал небольшой белый конвертик. «Майору Е. М. Слепень» — было написано на нем хорошо знакомым ему почерком Ноя Мамулашвили… Что такое!
Майор едва успел схватить конвертик, прежде чем бензин пропитал его. Руки его уже сделали движение — раскрыть… Но время шло; времени уже не хватало. Надо было беречь не то что минуты, секунду каждую…
Он судорожно сунул записку в карман, заглянул, как, брызжа, испаряясь, растекается горючее. И вот он уже стоит ногой на подножке своего «У-2».
Внимательно, точно проверяя самого себя, он смотрит в лицо Мамулашвили, друга, ученика.
Потом острое ощущение света, свободы, счастья до боли распирает ему грудь. Важно только одно: он тут. Он! И человек, советский летчик, будет спасен другим, тоже советским человеком.
Мотор взял… «Ничего, взлечу! Не впервой!»
Первый разворот над болотом. Ракетница как здорово отдает… Ух!.. Он не ожидал такого эффекта. Вот так костерок! А дым-то, дым-то!..
Нет, сто двадцать километров в час — это, конечно, не плохо, но сейчас он не возражал бы и против шестисот.
Вершины сосен и елей. Деревня; дрова сложены… Картофельное поле, река…
Знакомая, привычная, милая до боли мелодия вдруг возникает где-то внутри, в сознании летчика Слепня. Она сливается сразу со всем: с сыроватым вечером, мелькающим там, внизу; с воспоминанием о солнечном луче, ворвавшемся в отворенные на Неву окна его комнаты; с нежным, теплым, любимым лицом и, главное, с ощущением необыкновенной легкости, объемлющим душу: «Ши-ро-ка страна моя род-на-я!..» Спас!