Шрифт:
Помогая накрыть на стол, он машинально раскладывал салат по железным мискам, но мысли об отце, о себе не покидали его.
"Если б отец знал, чем я буду заниматься как инженер, разве настаивал бы так горячо, чтобы я получил образование, да еще вдали от дома, от семьи? Если б догадывался, что образование не приблизит нас друг к другу, а, наоборот, разъединит, разве захотел бы он, чтобы я стал инженером?" Он никогда раньше не задавал себе подобных вопросов, хотя, помнится, рассказывал отцу и о хлопке, и об овощных базах, и о сенокосе, но отец не понял. Для него, человека, мыслящего реальными категориями, казалось дикостью, что дипломированные люди, на образование которых ухлопаны тысячи и тысячи рублей, перебирают копеечную картошку на базах и каждую осень до снега пропадают на хлопковых полях.
Однажды, приехав с Анютой домой на праздники, Рашид рассказал отцу, что был в командировке в Намангане, Хиве, Самарканде и даже в Москве. Отец сказал тогда уважительно:
– - Вот видишь, тебе доверяют, а ты жаловался, что неинтересная работа...
Рашиду не хотелось расстраивать отца, но он не сдержался и резко ответил:
– - Ездить-то я ездил, а ты спроси -- зачем, что я там решил, чем помог как инженер? Вот вы с мамой смотрите телевизор и, конечно, спектакли... В пьесах есть роли, где артист за весь спектакль раза два или три появляется на сцене и говорит: "Кушать подано!" или что-нибудь подобное. И так из года в год, из спектакля в спектакль. А где-то в кругу малознакомых людей он рассказывает, что работает в знаменитом театре, занят в интересной пьесе. И все это правда, но он никогда не признается, что его роль состоит из двух слов. Так и я: отвожу, привожу какие-то срочные справки или визирую от имени треста какую-нибудь бумагу, проект, или присутствую на каком-нибудь совещании, которое ровным счетом ничего не решает и не значит. А уж поездка в Москву скорее похожа на сцену из плохой комедии. С командировочным удостоверением, имея четыре билета на руках -- на целое купе, я вез на юбилей союзного министра десятки дынь, арбузов, коробки с гранатами, яблоками, грушами, зеленью, юсуповскими помидорами. Все купе заставлено ящиками, завалено свертками, я и дверь-то решался открывать, лишь когда в коридоре стихали шаги, чтобы не подумали, что спекулянт едет на московский базар.
Отец тогда был потрясен его откровением, но попытался как-то утешить, ободрить взрослого сына.
"Отец..." -- вздохнул Рашид и понял, почему его преследует неотвязная мысль об отце, хотя размышлять-то надо бы о своей жизни. И впервые пришла мысль: "А прав ли был отец, оберегая, опекая меня так, что шел я по жизни, как по ковровой дорожке? Почему он так поступал, имея за плечами другой опыт? А может, он, как и многие другие, желая своему сыну лучшей жизни, по сути дела, не знал -- какой именно. Что в его представлении это значило --хорошая жизнь?"
За ней пришла другая мысль: "Почему отец непременно хотел дать мне образование? Разве он сомневался в ценности и значимости своей жизни, разве был несчастен и не гордился тем, что создал своими руками, или пользовался в селе меньшим уважением, чем люди на должностях, то есть с дипломами? Почему он, всегда занимаясь тяжелым физическим трудом и преуспев в нем, ограждал меня всячески от дел, от забот, пытался вытолкнуть, и вытолкнул в иной круг жизни? Разве было бы несправедливо передать мне то лучшее, чем он обладал сам?"
Под таким углом зрения Рашид смотрел на отца впервые - неужели Ильяс-абы, которого нельзя было ни в чем упрекнуть, ибо он всегда жил по совести и только трудом своих рук, ошибся в главном -- не привил своему сыну жизнестойкости, вырастил его как в стеклянной теплице, оберегая от каждого дуновения ветерка? Почему он растил тепличное дерево? Был слеп в отцовской любви к единственному и долгожданному сыну или что-то иное зрело в его душе? Такой взгляд на себя для Рашида тоже оказался внове. И когда он сам впервые не проявил характера, воли, искренне желая помочь матери убрать за Звездочкой, хотя и понял Минькино -- "птичка божья... ни забот, ни хлопот"?
А может, началось все тогда, когда, провозившись за верстаком часа полтора, легко согласился с матерью, что скворечник на праздник птиц сделает все-таки отец? Или когда, разбив любимый велосипед в овраге, в мальчишеском горе вдруг осознал, что никакого наказания не последует, более того -- чтобы не видеть его огорчения, ему завтра же купят другой, последней модели, с хромированными ободами? И не тогда ли впервые у него появилась уверенность, что пока живы родители, у него не будет ни забот, ни хлопот?
"А проявил ли ты хоть в одном жизненно важном вопросе характер, принципиальность?" -- задал он вопрос самому себе. Ведь и Ташкент, и политехнический институт -- это все идеи отца, а он даже не задумался, не спросил: почему именно Ташкент, почему непременно инженером? А хотел ли он сам чего-нибудь, рвалась ли его душа куда-нибудь? В Оренбург, в летное училище? Вроде бы да, но ведь отцу об Оренбурге он даже не заикнулся, не то чтобы отстоять для себя высокое небо. И на Ташкент согласился не потому, что прельстила столица, или манил Восток, или послушным сыном оказался,-- нет, чего не было, того не было, сегодня он врать себе не будет. "Плыви мой челн, по воле волн" -- вот, наверное, подходящий эпиграф к моей жизни",-- с горечью подумал Рашид.
И, продолжая ревизию своей жизни, чем-то смахивающую на самосуд, затронул такое, к чему и мысленно никогда не решался подступиться. Он подумал об Анюте, жене, своей семье. Что же соединило их? Большая любовь? Низкий расчет? Ни то, ни другое. Скорее, душевная леность, духовное соглашательство -- сегодня следовало называть вещи своими именами.
Анюта, дочь Авдеева, училась в школе четырьмя классами младше Рашида, и, хотя отцы и семьи их дружили, Рашид ее не замечал -- слишком большой казалась разница в годах в те давние школьные дни. Через два года после его отъезда в Ташкент выпорхнула из дома и Анюта, уж очень ей не терпелось попасть в большой мир.