Шрифт:
Прежде, в раннем детстве, я был слабым и мелким, не то что Викер – старший брат был намного выше одногодков, широкий в плечах, кровь с молоком. Меня часто били мальчишки-поденщики из мастерских – голытьба, кому даже в подмастерья путь заказан. Помню, трое остановили на улице, повалили на землю и стали метелить ногами. Я свернулся калачиком, пытаясь прикрыт голову и пах. И воображал, что покрываюсь защитной броней, но это не помогало – все равно крик рвался из груди при каждом ударе.
Сыновья Чулара наблюдали за избиением, они были старше меня. Почти взрослые. Ни один не вступился. Когда я приплелся домой, глаза у меня так заплыли, что я три дня не мог разлепить веки.
Викер потом обещал разобраться с поденщиками, но так ничего и не сделал.
Самыми прибыльными считались у антиков дни, когда армия императора возвращалась из похода – гвардейцы, успевшие спустись самые дорогие находки маркитантам, что роились вокруг военного лагеря, как стая мух вокруг мясной туши, по возвращении в столицу шли на улицу Антиков продавать остатки добычи. Прижимистые, что приберегли до возвращения в город золотые безделки и посуду, направлялись к Чулару. А разгильдяи, успевшие почти все размотать, – к нам, то есть в лавку к отцу или к нашему соседу Максису, у нас с ним шло постоянное соперничество – кто из нас богаче и кто имеет право больше золотых колец нарисовать на своей вывеске. До Гимера добирались уже те, кому, кроме как оловянной посуды да изъеденных молью кроличьих шкурок, предложить было нечего.
Да, время, когда гвардейцы возвращались из похода, было для Древней улицы самым жирным, но и самым опасным. Бывало, набравшись в таверне крепкого виенского, гвардейцы толпой валили к нам в лавки. Ворвавшись внутрь, они вываливали на прилавок осколки какой-нибудь стеклянной бутыли из-под вина или гнутые оловянные ложки, украденные в таверне на площади, и требовали за свои сокровища пять серебряных флоринов. Тут главное было – успеть, пока отец препирается с хмельными гвардейцами, выскользнуть через заднюю дверь и добежать за помощью к Таберу, сотнику городской стражи. С каждой лавки он вполне легально брал в месяц по флорину серебром и в подарок – еще столько же. Но без защиты Табера мы бы разорились в три дня. Стража Табера быстренько прибывала на зов. Бегом прибывала: серебряные флорины на мостовой не валяются. Об это помнил каждый из них. Явившись, Табер вежливо, но твердо просил гостей удалиться, иначе обещал запереть их в городской тюрьме, а из городской тюрьмы никто даже самый святой бело-одетый и безгреховный, без штрафа в пять флоринов не выходил.
Уж так устроены городская тюрьма, городская стража и городская казна.
Дом наш был в три этажа с чердаком, но с таким узким фасадом, что над лавкой могли расположиться только две комнатки, и еще одну устроили на третьем этаже, где жили мы с Викером. Над нами на чердаке спали наши служанки. Лежа в постели, я слышал, как девушки ворочаются и шепчутся меж собой, но так тихо, что слов не разобрать. Порой Викер поднимался наверх, и тогда сверху доносился ритмичный скрип кровати. Однажды, спустя где-то половину часа после своего подъема на чердак Викер спустился вниз, держа в руках уже изрядно оплывшую сальную свечу.
Я часто вспоминаю ту ночь.
– А ну-ка, за мной братец! – Викер хохочет и мотает головой в сторону лесенки.
Сердце мое бешено колотится. Я, в нижней рубахе, босиком, следую за братом наверх.
Здесь стоит сказать, что помещение это под скатами крыши довольно просторное, но жалкое и убогое до слез: две койки, меж ними широкий проход, под чердачным оконцем – два сундучка, на них еще две сальных свечи. Справа в койке Нара – круглолицая, грудастая, вся такая мягкая, в ямочках. Сейчас она нагая и прячется под грязноватым одеялом. На сальных волосах нелепый сборчатый чепчик. Викер прыгает к ней в койку, лапает за длинные похожие на белые сосиски груди.
– Ну, чего ждешь? – хмыкает Викер. – Вторая киска твоя.
Он кивает на соседнюю койку, где, натянув одеяло до самого подбородка, сидит наша вторая служанка – худая большеротая Кася. Она улыбается, и сдвигается к стене на своей узкой лежанке, пытаясь освободить больше места. Я возбужден, хочу, жажду очутиться рядом с нею, но не могу, мои босые ноги как будто прилипают к доскам чердачного пола.
Стою, не двигаюсь.
– Ну че ты, давай, она все сделает, она умеет, – ободряет меня Викер.
Я кидаюсь вон из спальни, в темноте, без свечи, оставшейся там, наверху, спотыкаюсь и кубарем скатываюсь вниз. Больно стукаюсь головой. Кричу. А сверху доносится хохот.
На другой день я вытащил из своего тайника серебряную монету, что подарил мне дед перед смертью, и стал выжидать, когда Кася поднимется к себе на чердак. Она всегда уходила наверх в полдень, чтобы в одиночку съесть кусок хлеба с сыром или творогом и запить стаканом теплой воды. Потому что служанок на кухне мы кормили только один раз в день, вечером. Мне всегда было жаль худенькую Касю, и я подсовывал ей лишний кусочек хлеба или сыра во время вечерней совместной трапезы. Когда я глядел на ее худые плечи, у меня под грудиной сводило от терпкой жалости к худышке.
Ну вот, время, она поднимается. Скрипят ступени. Я проскальзываю за нею наверх бесшумно – так мне кажется. Во всяком случае, я почти уверен, что двигаюсь, будто миракль магика. Мысленно я уже там наверху, протягиваю руки, глажу девушку по голове, готов всю нежность – там внутри томительно тягуче застывшую – излить на ее жалкую головенку. Захожу. Она сидит на маленькой табуретке рядом со своим сундуком, пьет из глиняной кружки воду с какими-то травами (пахнет приятно) и жует хлеб. Жует медленно, глядя прямо перед собой. Опять у меня внутри все стягивается в узел. Она поднимает голову, перестает жевать. Я кладу на ее кровать, на серенькое все в катышках шерстяное одеяльце свою монету. Монета большая, в пять флоринов. Невольно глажу заношенную ткань. От нее тоже ощущается запах – запах Касиного тела.