Шрифт:
Но больше всего в это беспокойное время доставляет забот крестный сын и племянник Федька, рыжий насмешливый парнюга.
Вот и сейчас он вместе со своими дружками Лучкой Губиным и Северькой Громовым ввалился в зимовье. От полушубков парней пахнет свежим морозным днем, остречным сеном, лошадьми.
— Эх, как тут тепло, — крякнул он, раздеваясь. — Погреемся сейчас! Молодец Пегашка.
— Опять бегали?
— Да нет, тетка, старый долг с белого воинства получили, — хохотнул Федька. — И сейчас, не рыдай, мать, во гробе, будем гулять.
Парни разделись, подсели к столу.
— Шибко отчаянные вы, ребята, — не унималась Федоровна. — Поосторожнее вы с ними. Как бы беды не нажить.
— Не бойся, крестная. Ухо мы держим востро. Чуть что — и поминай, как звали.
— Спаси вас Христос, — Федоровна крестит парней. — Забубённые вы головушки. Научили бы лучше ребятишек, как петь Рождество.
— Это мы можем, нам это раз плюнуть, — отозвался Северька. — Степанка, Шурка, идите-ка сюда.
Северька прокашлялся и монотонно начал:
— «Рождество твое, Христе Боже наш». Повторяйте.
Ребята нестройно подтягивали.
— Это значит, и вам и нам, и никто в обиде не будет. Теперь дальше. «Воссияй мира и свет разума». А это я и сам не пойму что к чему. Да и знать-то это, пожалуй, не надо. Одна морока. Вот и поп, не поймешь, что гнусавит. Так и вы: пойте, что на ум взбредет.
— Хватит тебе, бесстыжий, — прервала Северьку Федоровна. — Еще научишь непотребному, богохульник ты эдакий!
Федя и Лучка хохотали.
— Ладно, крестная, он больше не будет.
Редко Лучка теперь смеется. После смерти отца затаился в себе. Но друзей держаться крепче стал: всюду с ними.
Федоровна жалеючи смотрит на парня: еще одного жизнь обездолила. Пусть посмеется.
Ребятишки еще несколько раз спели непонятные слова Рождества.
— А теперь, робяты, спать, если хотите завтра раньше других поспеть.
Рождество — праздник большой. Весь день разгульные компании ходят из землянки в землянку, поздравляют хозяев с праздником, обнимаются и целуются. Появляется на столе контрабандный спирт. Курят все, и синий дым плывет над столом. До позднего вечера пляшут подвыпившие люди, стелются в морозном воздухе пьяные голоса.
Праздник начинали ребятишки. Шурка прибежал будить Степанку, когда Федоровна еще не начинала топить печь. Спустив ноги с нар, почесываясь и зевая, крестя рот, она беззлобно ворчала:
— Я посмотрю, еще, однако, ночь, а они уже собрались славить. Подай-ка, Степанка, курму. Шалюшку тоже.
Всякий раз, когда обитая кошмой дверь открывалась, в землянку врывались белые клубы морозного воздуха. Мать вернулась с улицы со стопкой аргала.
— Стужа-то какая, оборони бог. Не досмотришь, когда корова будет телиться, — беда. Телка сразу загубишь.
Шурка нетерпеливо ерзал на лавке.
— Рано, рано. Не торопитесь, успеете. Далеко до свету.
— Бежать надо, ребята. Другие раньше вас поспеют.
— Да куда ты их, Савва, посылаешь? — накинулась Федоровна на старшего сына, появившегося из-за ситцевой занавески. — Ознобятся. Еще черти в кулачки не били, а им уж идти.
— Черти, мать, по случаю Рождения Христа, может, совсем бить в кулачки не будут, — Савва обувается, прилаживая к унтам новые подвязки с медными кольцами и винтовочными пулями на концах.
— И ты богохульничаешь, Савка. Грех ведь. Еще харю свою не перекрестил, а о чертях говоришь, — Федоровна гремит ухватом у печи.
— Ничего: мы с чертями дружим, — сказал Савва и, втянув голову в плечи, выскочил за дверь, опасаясь крепкого удара ухватом.
— О Господи, прости его, дурака такого, — закрестилась мать в темный угол. Затем подошла, зажгла маленькую лампадку. Слабенькое пламя высветило иконы.
— Помолиться надо, робяты.
На одной из икон был изображен Иннокентий — чудотворец иркутский. На плечи чудотворца наброшена накидка. В руке палка с набалдашником. Глаза у Иннокентия удивленные, словно спрашивающие: «А что бы еще сотворить чудное, братцы?»
Позапрошлой осенью, когда перегоняли скот на заимку, мать затолкала ему икону под рубаху. День был теплый, солнечный, коровы и телята шли хорошо, но икона измучила за двадцативерстную дорогу. Подложить под икону нечего: на плечах одна рубаха да доставшаяся от старших братьев теплушка. Иннокентий и медный крестик на гайтане, который Степанка носил с тех пор, как себя стал помнить, стерли грудь до ссадин. Пот разъедал маленькие ранки и делал их большими, жгучими. «Выброшу чудотворца», — решал Степанка, но, представив, как выпорет его мать ременным чересседельником, только крепче сжимал зубы.