Шрифт:
— Вы встречали г<оспо>жу Штек, Ревекку Семеновну?
— Ревекку?
— Да, г<оспо>жу Штек, Ревекку Семеновну.
— Ревекку? Я знавал это имя…
— Имя довольно редкое, но мне интересно знать, не встречались ли вы именно с Ревеккой Семеновной Штек?
— С этой нет, не встречался.
Тогда Анна Петровна словно начала объяснять свои три вопроса, меж тем как молодой человек впал в мечтательность, не то вспоминая, где он слышал имя Ревекки, не то удивляясь тому, что ему говорит барышня Яхонтова. Он даже как будто не понимал, что вот-вот наступила та минута, которой в мечтах он так ждал, что вот Анна Петровна как бы делает его своим конфидентом, поверяет ему секрет и не скрывает при этом, что ей известна его любовь.
Яхонтова меж тем говорила:
— Я знаю, Павлуша, что вы меня любите, хотя вы мне и не говорили об этом, не признавались. Это и лучше, может быть. Вы не думайте, что я вас считаю за ребенка, за мальчика. Нет-нет! Я очень ценю ваше чувство, и, если бы оно зависело от вас самих, была бы вам очень благодарна. Но ведь это… Это такая область, в которой мы не властны и где наша воля может, пожалуй, только портить… Я, может быть, не совсем то говорю, что нужно… во всяком случае, не то, что хотела вам сказать… Да… что я хотела вам сказать? Вас это удивит, быть может, но все равно — мне не стыдно, потому что вы меня любите… Да и чего же стыдиться? Кажется, это и называется страстью…
Анна Петровна попыталась горько улыбнуться. Улыбка ей не удалась, но, по-видимому, она не обращала на это внимания, занятая своими признаниями. Травин же все не мог прийти в себя от счастья, поняв наконец, что происходит. Яхонтова продолжала страстно и как-то требовательно:
— Вы узнаете всё об этой Ревекке. Не о вашей там какой-то, а о Ревекке Семеновне Штек. Слышите… Потому что мне необходимо знать, какие отношения у нее с Андреем Викторовичем. Вы, кажется, говорили, что не знаете Стремина. Это все равно. Он мне дорог. Вы представить себе не можете, как он мне дорог. И я терзаюсь, мучусь, с ума схожу, не зная, что там происходит. Может быть, вздор какой-нибудь, да и наверное вздор, иначе быть не может, но мне надо знать, понимаете. Если вы меня любите, Павлуша, вы постараетесь все выспросить у этой Ревекки. Может быть, надо будет притвориться влюбленным; она, наверное, пустышка, эта барышня, а вы хорошенький мальчик. Конечно, этого не может быть, не должно быть. Бог не допустит этого.
Анна Петровна была в величайшем волнении, Павел Михайлович не только никогда не видел ее в таком состоянии, но даже не предполагал ее способной к таким эксцессам. Чувства его были чрезвычайно спутаны. С одной стороны, ему было лестно, что его «кумир» (он не стеснялся, думая, в выражениях) делает его своим поверенным, и еще в таких, по-видимому, для нее важных делах. С другой, зная про его любовь, она как-то уж слишком не считалась с этим обстоятельством и предлагала ему поступки, очень тягостные для влюбленного человека. Кроме того, она не побоялась показаться ему слабой и совершенно неприкрашенной в своем волнении. Уверена ли она слишком в его чувстве, или ей все равно? Обида за то, что она вдруг упала до такой расстроенности, до такого развала (и почему? из-за кого? из-за какого-то Стремина), сменялась нежною жалостью к ней же, тем более что Анна Петровна совершенно неожиданно расплакалась. Травину не случалось видеть ее в слезах; он вообще не видывал плачущих женщин и не знал, как вести себя в таких случаях. Он осторожно подошел к девушке, положил ей на голову слегка дрожащую руку и тихонько гладил ее черные, не очень мягкие волосы. Она, казалось, не замечала этого, продолжая плакать. Павел Михайлович шептал, растеряв все нежные слова:
— Ну, полно, полно! Нельзя так убиваться. Перестаньте, Анна Петровна, прошу вас, перестаньте. Неловко, может войти генерал.
Да, гордиться Травину своей избранницей было нечего: она вела себя как самая обыкновенная, влюбленная и слабая женщина, но еще большая нежность (может быть, именно от этого) его наполняла. Анна Петровна продолжала его не замечать, но, может быть, от механичности его движений, мало-помалу, стала успокаиваться. Наконец она подняла свои заплаканные, немного виноватые глаза на мальчика и произнесла тихо:
— Вы ведь любите меня, Павлуша?
— Ну конечно! — ответил он, как ребенку.
Яхонтова вздохнула, посидела еще немного и, встав, поцеловала Травина сухими, бледно-розовыми губами. Потом произнесла другим уже тоном, по-старому улыбаясь:
— Вы сходите туда, не правда ли?
— Я схожу, но где живет эта особа?
— Ревекка Штек? Разве вы живете не у Льва Карловича Сименса?
— Да, я у него квартирую.
— Так она же ему племянница или какая-то родственница. Наверное, вы ее даже встречали.
— Не там ли я слышал это имя?
— Возможно. Так сделаете? Теперь пойдем; папа ждет, вероятно, с обедом.
Не дойдя до дверей, Анна Петровна приостановилась и проговорила деланно небрежно:
— Конечно, вы не будете болтать?
Хотела еще что-то прибавить, может быть, извиниться за свою слабость, но только внимательно взглянула на мальчика, пожала ему руку и вышла окончательно в соседний покой.
Глава 2
Павел Михайлович тщетно старался вспомнить, как он нанял комнату в квартире г-на Сименса, он даже с трудом воссоздавал в воображении эту самую комнату, такую обыкновенную, земную, с тяжелою мебелью и пыльными портьерами. Зато он необыкновенно ясно вспомнил одни сумерки, когда вдруг за стеной кто-то заиграл на рояле. Ординарность положения (сумерки, стена, рояль) усиливалась еще тем, что играли Шопена. Не поэтическая обстановка поразила Травина, а сходство, сходство. Играл словно слепой или загипнотизированный человек: пальцы повиновались будто не его воле, то вдруг рассыпая бисер (опять погоняемый в гром золотой косой дождь), то бессильно тыкая не в те клавиши, бесформенно булькая не врозь аккордами, останавливаясь, засыпая, без ритма и темы, и опять нежно, чисто, ручьем гнались невидимым дыханием. Ни искусства, ни особенного толка не было в этой игре, но что-то большее, какая-то сила неопределенная и затягивающая… и опять не в этой игре, а в той, которую она напоминала.