Шрифт:
Но с этими мыслями и чувствами, пересаженными в него извне, Чичиков был не жилец.
Чичиков, признающий себя мерзавцем под воздействием гневной речи генерал-губернатора и валяющийся у него в ногах; Чичиков, лобызающий руку благочестивому миллионщику – спасителю его души; Чичиков, рвущий на себе волосы, а заодно и фрак, от избытка покаянных чувств; Чичиков, бьющийся лбом об стену и истошно вопящий, что его искусил сатана, – такой Чичиков был химерой.
Событие, которое случилось в ночь с 11 на 12 февраля 1852 года на Никитском бульваре в резиденции графа Александра Толстого, говорит о том, что и поэма, и Гоголь понимали это с полной ясностью.
Художника не мог не ужаснуть человекоподобный агрегат, в искусственности которого было больше бесовского – истинно бесовского, – чем в живом, свободно действующем в первом томе Павле Ивановиче. Предать огню второтомного Чичикова, мертвую куклу, дьявольский механизм, послушно открывающий рот и изрекающий праведные мысли, сжечь его, как вурдалака, – в этом было спасение и художника, и поэмы.
Творению не было дела до того, сколь тяжелыми для творца были последствия той февральской ночи, когда в печной топке на нижнем этаже Талызинского особняка была зажжена огнем от свечи плотная связка тетрадей.
Гоголь так смешал поэму с собственной жизнью, что стал напрямую вмешиваться в жизнь ее персонажей, чего поэма допустить не могла.
Образ Чичикова, строившийся в недрах второго тома «Мертвых душ», способен был уничтожить «Мертвые души» как таковые.
Спасая себя, таинственно-вдохновенная поэма уничтожила Гоголя. Ибо она не могла вместить в себя ни жалкого Чичикова, обнимающего сапоги генерал-губернатора; ни самого генерал-губернатора, безгрешного и грозного, как архангел, поднимающего чиновничье братство на борьбу со взятками и неправдой; ни мудреца-миллионщика, сыплющего поучениями, будто кавалергард остротами; ни даже прекрасной Улиньки.
Воля творца и воля творения столкнулись в борьбе за сами границы творения. Творение не желало твориться за пределами первого тома. Творец же не желал оставлять творение, ставшее его жизнью, без дальнейшего расширения. Исходом этого противостояния могла быть только смерть – либо творения, либо творца.
Смерти избежало творение.
Поэма одержала верх. Она не сдвинулась с места. Она заканчивается теми же словами, какими заканчивалась при первой публикации в мае 1842 года. И за этими словами стоит неприступная точка.
Обнародование в 1855 году сохранившихся глав второго тома для жизни поэмы не имеет значения, оно состоялось после смерти автора и не по его воле.
Воля поэмы восторжествовала – второй том, переписанный набело, не увидел света. Он увидел только свет огня в топке выстуженной печи.
Традиция считать, что второй том был прекрасен, а уничтоживший его автор действовал в состоянии умственного помешательства, зародилась в кругу друзей Николая Васильевича.
«Вторая часть ‘’Мертвых душ’’ чуть ли не превосходит первую по откровенности негодования на житейское зло, по силе упрека безобразным явлениям нашего быта», – утверждал в мемуарах критик Павел Анненков, которому Гоголь во времена петербургской юности дал прозвище Жюль (в честь французского литератора Жюля Жанена) за ловкий ум.
О причинах сожжения второго тома Жюль, отбросив чувство неловкости и лишние умствования, высказался с докторской прямотою: «Тут примешалась душевная болезнь, патологическое состояние мозговых органов».
Связь двух суждений несомненна.
Признать, что второй том был превосходен, означает признать, что сжег его умалишенный, не понимавший этого превосходства.
Так же, как медики Овер, Эвениус и Клименков дали себе право решением своего консилиума поступать с Гоголем, «как с человеком, не владеющим собою», а Гоголю отказали в праве уклоняться от их лечения, основанного на ложном диагнозе, – точно так же, основываясь на ложном диагнозе, сторонники превосходства второго тома «Мертвых душ» (Жюль был не первым и не последним) отказывали Гоголю в ясном сознании художника и, как следствие, в праве творца судить самому свое творение и быть судимым своим творением.
Потерей было не сожжение второго тома «Мертвых душ». Потерей была бы публикация самим автором этого смертельного для поэмы продолжения. Если говорить прямо, Гоголь предпочел свою смерть смерти поэмы, опасаясь, что в минуту слабости он может одержать непоправимую победу над ней, выпустив в свет второй том, жадно ожидаемый друзьями, знакомыми, журналистами, дамами, публикой. В ночь, когда Гоголь разбудил своего слугу и отправил его на верхний этаж отодвинуть заслонку печной трубы, он решился быть побежденным.
Им не владели ни страх, ни лихорадочное возбуждение. И он не искал знамений, чтоб повернуть дело вспять.
Когда огонь, охвативший листы бумаги, связанные тесьмой, вдруг погас, словно отказываясь принять жертву, Гоголь вытащил рукопись из печи, развязал тесьму и снова бросил бумаги в топку; снова поднес к ним зажженную свечу. Сидя на стуле перед печью, он смотрел на занявшееся пламя. Около трех часов ночи второй том «Мертвых душ» превратился в пепел.
Смерть Гоголя после этого события была не то чтобы неизбежной. С этого события и началась гоголевская «минута смерти», длившаяся девять суток.