Шрифт:
Игра была наконец сыграна.
Ее размах был поистине царским, если не сказать сверхчеловеческим. Сверхчеловеческим – с первой же ставки, которая могла показаться скромной кому угодно – рабам, царям, их доблестным воинам, но только не богам. Во всяком случае, бог времени Кала несомненно увидел в ту минуту, когда во Дворце собраний в Хастинапуре была сделана эта первая ставка, сразу два ожерелья: одно из жемчуга, другое – из погребальных костров, зажженных после битвы по приказу Юдхиштхиры вокруг Поля Куру.
Кречинский против бога Вишну
В начале XX века литературный критик Сергей Яблоновский высказал в газете «Русское слово» весьма вызывающее суждение о главных героях пьесы Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского», карточных игроках Кречинском и Расплюеве:
«Казалось бы, что в них? Оба мошенники. Один побольше, другой поменьше, что они нам? Почему вы, честный и порядочный человек, и в глаза никогда не видевший шулеров, почему вы с таким участием – да, участием, я утверждаю это – следите за треволнениями Кречинского, почему вы ловите себя на том, что вам хочется, чтобы жульничество Кречинского удалось? Почему Расплюев вам родной? А ведь он, несмотря на всю свою вопиющую пакостность, вам родной?»
Теперь, взойдя на некоторую временную вершину, этот вопрос – почему? – можно поставить шире. Почему игроки всех масштабов – от скромного карточного шулера Ихарева, любовно выписанного Гоголем в «Игроках», до таких трагических фигур, как пушкинский Германн и лермонтовский Арбенин – прочно вошли в русскую литературу?
Один из возможных ответов на этот явно философский вопрос состоит в том, что русскую литературу, яростно ценившую всякую искру подлинности, игра привлекала как неизбежная противоположность подлинности, как высшее и крайнее выражение иллюзорности жизни.
«Необоримой майей» называли эту иллюзорность древнеиндийские мудрецы. Они же полагали, что весь мир есть чудотворная и хитросплетенная Игра бога Вишну, который сам является одновременно и Игроком, и Игрой, и Ставкой в Игре. Именно эта трагически величественная Игра, а не игра в картишки, возводилась русскими писателями в «перл создания». Игра, шагнувшая за пределы рулетки, ломберного столика и лавки ростовщика; игра, проникшая в чувства и побуждения; игра, дающая сильные ощущения, иллюзию подлинных радостей и полноты существования; игра возведенная в принцип жизни и поставленная в основу всех проявлений бытия. Не случайно Казарин в лермонтовском «Маскараде» произносит слова, которые будут вечно ласкать и тревожить вездесущий слух бога Вишну:
Что ни толкуй Вольтер или Декарт —
Мир для меня – колода карт,
Жизнь – банк; рок мечет, я играю,
И правила игры я к людям применяю.
Правила игры, примененные к людям, – вот нерв и суть того вселенски драматического и необоримого, как сама майя, явления, которое отразилось в произведениях русской классической литературы об игре. Всепоглощающая Игра. Все прочие игры – с применением фигурок, фишек, костей, жетонов – ее аватары (зримые воплощения), обладающие подчеркнутой яркостью и сообщающие игроку столь же яркие чувства:
– Ощущал я только какое-то ужасное наслаждение удачи, победы, могущества – не знаю, как выразиться, – говорит Алексей Иванович, игрок Достоевского, припоминая знаменательную ночь своего фантастического выигрыша.
Ослепительное отчаяние, лихорадочная радость, упоение властью над поверженным партнером, – а партнер – любой человек, с кем вступает игрок в отношения, – холод и трепет сердца, прилив и отлив ощущений – все это мимолетно, без прочности и глубины, но сильнее и ярче, чем будничное чувство действительной жизни. Оттого и образ игрока так впечатляет, оттого в его внешности так резко выражаются и страсть, и торжество, и презрение, и оскорбленное самолюбие, и ледяное спокойствие. А власть его над собою и над людьми потому так сильна, что совладать с фиктивными чувствами несомненно легче. В этих-то особенных чувствах, искусственно вызванных игрой и потому подчиненных уму, невозмутимому генералу на полигоне переживаний, и упражняется дерзкий старатель:
Тут, тут сквозь душу переходит
Страстей и ощущений тьма,
И часто мысль гигантская заводит
Пружину пылкого ума…
И если победишь противника уменьем,
Судьбу заставишь пасть к ногам твоим с смиреньем —
Тогда и сам Наполеон
Тебе покажется и жалок и смешон.
Такие слова изрекает трагически гордый игрок Лермонтова. Но вот уже и «пакостный» Расплюев рассуждает в том же духе о Кречинском, восхищаясь его умом:
– Наполеон, говорю, Наполеон! Великий богатырь, маг и волшебник. Вот объехал так объехал; оболванил человека на веки вечные.
– Нет, ум великая вещь, – уверяет гоголевский Ихарев, – я смотрю на жизнь с совершенно другой точки зрения. Этак прожить и дурак проживет, это не штука; но прожить с тонкостью, с искусством, обмануть всех и не быть обмануту самому – вот настоящая задача и цель!
– Все – ум, везде – ум! – восклицает Кречинский. – В свете ум, в любви – ум, в игре – ум! В краже – ум!.. Да, Да! вот оно: вот и философия явилась.