Шрифт:
Здесь, на Двине, грабили полною мерой, вычищая амбары до дна. Московские воеводы, разоставив своих ратных, деловито набивали добром насады, не позволяя ни разворачивать поставы сукон, ни выбивать днища из бочек с иноземным фряжским вином. Устюжане брали и то, что пригодится в хозяйстве, всякий железный снаряд: плуги, бороны, ножи, топоры, насадки для лопат… Вятчане грабили особенно бестолково и зряшно. Мукой, балуясь, посыпали дороги, пивом поливали замаранный кровью пол в воеводской избе.
За грабежом, за наживой не заметили подхода свежих новгородских ратей. Обозленные емецкие мужики, ограбленные заволочана, колмогорские корабелы, боярские дружинники из дальних волостей, местные и новогородские, кто возмог держать оружие в руках, совокупились в единую рать. Маститый, в полуседой бороде Иван Федорович с братом Офоносом, решительным в походах и драках на Волховском великом мосту, Гаврила Кириллович, строгий хозяин, подымавший в одиночку, ежели занадобилось, корабельный якорь себе на плеча, и молодой задиристый Исак Андреич Борецкий возглавили ополчение.
Московско-вятическая рать уже отошла, тяжко ополонившись, вверх по реке, и емчане с заволочанами догнали захватчиков уже под Моржом, на острове, где московиты расположились станом. Вот тут и произошла главная сеча, где рубились, хватая друг друга за руки, в рык, в мат. Иван Федоров бежал к своим вдоль воды, когда метко пущенная сулица ударила его в спину, пробив кольчатую бронь. Он еще боролся со смертью, выставал на карачки, пробовал подняться на задрожавших ногах, ощущая, как с бульканьем кровь наполняет легкие и душит его, еще думал отчаянно, как вырвать копье из спины, когда-то чья-то милосердная сабля мимоходом коснулась его обнаженной шеи, и голова его запрокинулась назад, и больше он уже ничего не чувствовал, пал плашью на подогнувшихся ногах, а кровь лилась, и в тускнеющих глазах проходило тоже темнеющее, волнистое, сиреневое небо, пока не погасли глаза и не остановилась память в холодеющем теле.
Встречу озверевшим емчанам бежали, рвались, ползли перевязанные полоняники, мужики и женки, со слезами в глазах, молили нежданных спасителей: «Не убейте, родимые! Свои мы! Двиняне!»
Бой шел уже у лодей. Оба новгородских боярина, развязанные, отбитые, тоже едва ли не со слезами на глазах, благодарили спасителей. Бой сам собой затихал, московиты готовились дорого продать свою жизнь. Но Гаврило Кириллович, залитый кровью, в низко надвинутом шеломе, печатая шаг, прошел вдоль строя, приказал:
– Охолонь, други!
Выступившему из рядов московскому воеводе Глебу Семеновичу, близко сойдясь, возвестил:
– Выгружай товар из лодей! Самих не тронем!
С великим князем доселе было неуряжено и губить московского боярина с дружиной, затягивая войну, было вовсе ни к чему.
Проводив незваных гостей, недолго стояли на костях. Посаднич сын Василий Юрьич, Самсон Иваныч, только-только избавленный из рук московитов, и сам Гаврило Кириллович, совокупивши емчан и заволочан (иная рать подошла на помочь, и сил хватало), пошли в сугон за отступающим ворогом. Шли, непрестанно догоняя, отбивая груженные добром насады, и дошли вплоть до Устюга, который и взяли приступом, подвергнув город тому же разгрому, которому подверглись до того Емецкая волость и Борок. Вновь волочили поставы сукон, одирали оклады с икон, озверев, резали скот.
После и Московский великий князь, и Господин Новгород считали этот поход своею удачей. Только московский грабеж настолько озлил двинян, что переход Двины под руку великого князя Московского отложился на долгие неопределенные годы.
А после того стало и не до войны. В Новгороде через год начались мятежи и резня, а на Русь надвинулся губительный мор, отодвинувший на время все иные заботы и попечения.
Мор наползал с севера, захвативши сперва Новгород, Ладогу, Русу, Порхов, Псков, Торжок, Тверь и Дмитров. Но Иван Васильич, молодой сын великого князя, подцепил заразу в Нижнем, видимо, от кого-то из тверских или новогородских гостей, осматривая торг.
Болезнь летописец описывал так: «Сперва ударит словно рогатиною за лопатку или противу сердца, на груди, в промежи крыл. Кровью учнут харкать и огнем жжет, пот, дрожь. Железа является у кого на шее, у кого на стегне, под пазухою, или под скулою, или в паху… И, полежавши, соборовавшись, умирают».
Иван почуял ослабу еще в Нижнем. Молодую жену он отослал загодя в Москву и теперь об одном думал – как бы успеть достичь дома, как бы успеть на последний погляд! Да и надея была, зряшная, сумасшедшая надея – вдруг не то, вдруг иная какая хворь? Только бы доехать до дома! И с корабля в Коломне сошел, и на лошадь забрался сам, чуя разгорающееся жжение в груди и рвотные позывы, и вырвало кровью! И все же поехал верхом, перемогаясь и роняя редкие слезы: неужто не узрит, не доскачет, не досягнет! Худо стало совсем уже на полдороге к Москве. Скорого гонца услал вперед, но понял уже – никто не успеет! Слугам велел беречись: «Заразный я!» Так не хотелось умирать, Боже мой! И она не узрит, не закроет глаза, не поцелует хотя в лоб охладелое тело… Нет, и ей нельзя! Подумал так, и постарался скрепиться, и лежал, крепко смежив глаза, пока припутный священник, меняясь в лице и дрожа, соборовал князя.
– Батюшке скажите! – проговорил и не кончил. Глаза, бирюзово заголубев, начали тускнеть.
Мертвого Ивана привезли на Москву, похоронили у Михаила Архангела «иде же вси князи русстии лежат».
О том, что чувствовал Василий Дмитрич, схоронивши сына, лучше не говорить. Он почернел, замолк, несколько дней не принимал пищи.
Было это в июле. В ту же пору явился на Москву и Данило Борисович из Нижнего Новгорода, как в насмешку, тогда, когда молодой московский нижегородский князь перестал существовать.