Шрифт:
– Иные молвят, – вмешивается, не утерпевши, Иван, – что икона надобна верующему, как костыль хромому, чтобы понять… коли книгам не учен, ну, и не постиг, словом… – он путается, теряется, замолкает, но Андрей отвечает ему просто и серьезно, без величания:
– Кабы было так, то смысленным мужам, тому же отцу Сергию, иконы уже не надобились вовсе! Мнится, ежели икона есть образ Божества, открытый в тот, высший мир, то, стало, и она сама есть высшее и надобное всякому, а не токмо невегласу, неспособному прочесть Святое Писание и труды Отцов церкви. Да коли бы было так, то, восходя выше, и писанья Отцов не понадобились бы мужу, исхитренному в духовном делании! И тогда мы приходим к тому, о чем рекут стригольники, о которых Сергий сказал, что они слепы суть! Сами научась, другим заграждают путь на учение и, отменив обряды, иконы, писания древности, создадут в грядущих поколениях сущую пустоту! Мы вот спорим об ином! Как понимали духовность византийские изографы, и как понимаем мы!
Тут разговор стал на время общим. Даниил возмущался еретиками и укорял, утверждая, что те неволею впадают в жидовскую ересь, а Андрей, уйдя от разговора и смежив вежды, прикидывал, как надобно писать «Преображение», дабы было и внятно, и схоже с греческим образцом, и, вместе, близко душе. Вот эту самую близость к душе, душепонятность, и в смысле, и в прориси, и в цвете, Андрей любил больше всего, быть может даже не отдавая себе ясного отчета в том, что его изысканная палитра тонких полутонов, по сути, являет всю пронзительную простоту красок русских лугов и полей, ясного неба, поспевающей ржи, веселой зелени берез и темной зелени елей, что его золотистые горки и светлые хоромы меж них – это Русь, облитая солнечным светом, это тающие в аэре далекие деревни, яснота хлебных полей и скошенных нив, золотая охра ржаных скирд и вянущих стогов или «копен» сена, где и красный, и традиционный вишневый цвета одежд тоже впиваются в радостное созвучие разлитой окрест красоты, а холодноватая серебристость уводит эту земную красу в тот, Горний мир, надстоящий над нашим земным и премного более совершенный.
Еще впереди и симфония голубого и синего, и сдержанная грусть ангелов рублевской «Троицы», но все это уже просвечивало, уже предчувствовалось в его завершенных живописных творениях.
И ныне говорили они, временем замолкая и приникая к вырезанным в бычьей коже возка окошкам, о свечении Духа, восходящем ввысь, о святости традиции, о заветах Горняго Учителя, оставленных им миру, и о надобности живописного воплощения этих заветов… А окрест все цвело, и не помнилось порою ни о моровой беде, ни о литовских угрозах, ни о пожарах городов, ни о татарах и смертях русских полоняников в далекой степи… И вместе, конечно, помнилось обо всем этом! Но и то помнилось, что не согретая светом надежды грусть есть грех, что искус уныния надобно преодолевать трудом и радостью творчества… Говорили о Никоне, вновь взявшем бразды правления в обители Сергия, о Епифании, что собрался писать «Житие» преподобного и деятельно расспрашивает всех, кого может, о жизни и чудесах великого мужа… И казалось порою, что горести уже позади, что весна, бушующая окрест, есть весна их любимой родины, и что нежданные беды проходят, прошли, и впереди сияющая неведомая даль царства Божьего на земле, за которую не жаль отдать и труд, и уменье, и даже, коли так ляжет судьба, саму жизнь.
Иван, слушая, молча любовался мастерами. Андрей, светловолосый, в мягких, слегка вьющихся кудрях и светлой невесомой бороде, казался много моложе своих сорока годов (временем ему можно было дать с небольшим двадцать), и только строгая пристальность взора выдавала неволею годы мастера. Данила и ростом, и возрастом превосходил Андрея, и волосом был много темнее, а потому, почасту, склоняясь к приятелю, напоминал собою ученого медведя. Он и ходил тяжело, косолапо, хотя был силен и дюж: как-то напавших на него двоих разбойников попросту, схватя за шивороты, столкнул лбами, и оба легли и встали много после, да и то с трудом. И когда шли они рядом, все одно сохранялось ощущение, что Андрей летит над землей, а Данила тяжело, по-медвежьи ступает рядом с ним, почему-то не отставая.
Ехали обычным путем, через Радонеж, Переяславль, Юрьев-Польской, останавливаясь на ночлег в припутных монастырях. Поздним вечером первого дня пути они еще подъезжали к Радонежу. И Андрей не преминул напомнить, что преподобный в свои зрелые годы проделывал весь путь до Москвы в один день пешком.
Троицкой обители достигли уже в глубоких потемнях, при свете луны, под зелеными лучами которой серебрились казавшиеся черными в тенях кровли и купола храма. Никон встретил гостей, несмотря на ночные часы, сам. Троекратно расцеловался с иконописцами и с Иваном тоже, пригласил в церковь. Шла полунощница, здесь не относимая на утренние часы.
Ратники охраны тяжело спрыгивали с коней. Им тоже было предложено прежде трапезы посетить церковь. Ели уже в полной тьме, при свечах, и, добравшись до соломенного ложа, застеленного рядном, тотчас засыпали, успев токмо стянуть сапоги и сбросить дорожный зипун. Иван тоже скоро уснул, а изографы еще долго беседовали в темноте и уснули неведомо когда, уже под утро. Впрочем, они и встали раньше других, и поспели к утрене, когда ратники еще отсыпались с дороги.
В этот день дневали, кормили коней, чтобы назавтра, поднявшись до света, опять за один день достичь Переяславля, там заночевали во владычном монастыре, где их уже ждали и приготовили нескудное застолье.
Выехали утром. Особенно синее в эту весеннюю пору Клещино озеро казалось огромным вспаханным синим полем, и город, обведенный новою городней, и храм Юрия Долгорукого, освещенные утренним солнцем, казались особенно пригожи. Иван, пересевший на коня, все тянул голову, выглядывая, где та деревня за Клещиным городком, откуда они родом? Так и не узнал. Ему уже ничего не говорили ни дальние валы старой крепостцы, ни высокие берега, ни даль, уходящая туда, к Волжской Нерли, – все это было чужое, незнакомое, и не вздохнулось, не овеяло сердце сладкою болью… Родиной теперь для него была Москва.
В Юрьеве задержались. Андрей непременно захотел осмотреть подробно Георгиевский собор – последнее великое творение владимирских зодчих, законченное князем Святославом всего за три года до татарского нашествия. Он долго стоял под сводами храма, обходил собор вокруг, всматриваясь в каменное резное узорочье, сплошным ковром покрывавшее древние стены, и молчал. И так же молча назавтра сел в возок и долго смотрел в окошко на удаляющийся городок, так и не ставший великим, невзирая на воздвигнутый в нем торжественный храм, позабытый в столетьях. Знак великого, но оборванного грозным нашествием зодчества.