Шрифт:
За размышлениями этими, которыми ей страсть как хотелось поделиться, она не вдруг заметила, что одна из соседок обращается к ней, о чём-то спрашивает.
— Я грю, — она тронула Пелагею за рукав, — когда на новоселье-то позовёшь?
Но и теперь Пелагея не поняла, о чём это она. В самом деле, о каком новоселье спрашивают, ведь года три назад, если ей память не изменяет, Фёдор с Клавдией своё новоселье, слава богу, уже справили.
А та опять за своё:
— Да будет тебе, старая! Как и не знаешь ничего. Весь дом знает, а она нет. Ох, старая, тоже видно хитра. Под одну гармошку, видать, с молодыми своими приплясываешь. — Соседка укоризненно покачала головой, но другая её урезонила:
— Да погоди ты, может, зря напраслину-то возводишь. Может, она-то и ни при чём, откуда ей знать. Может, они и её вокруг пальца…
Нет, ничего не понимала Пелагея, хоть убей. Только тревожно, стыло сделалось на душе. И голова пошла кругом. Хотелось встать и уйти, да ноги, чуяла она, двигаться не желали. Тут и соседки поняли: не притворяется она. Внесли ясность.
— Мой-то старший, — зашептала ей первая, — в одном управлении с Фёдором вашим работает. Так вот он и сказывал про его с Клавкой затею… На трёхкомнатную, слышь, метят, в новом доме, в этой уже не умещаются. Ну, а жильца-то одного им не хватало. Вот и выписали тебя из деревни… для этого… для балансу… Вот ведь какие дела. А ты, видать, и не знала?
Будто на крутую гору поднялась Пелагея в тот вечер на третий этаж, тихонько прошла к себе в комнату и улеглась на кушетку. И до утра пролежала недрёмно.
Мало смысля в хлопотных квартирных делах, она смогла усмотреть, однако, какую-то, пусть не прямую, но косвенную связь между той, давно ожидаемой квартирой, которую, наверное, спит и видит та незнакомая женщина, многодетная мать из третьего блока, и другой, на которую, по словам соседки, метят её дочь с зятем. И что бы ни говорило ей сбитое с толку воображение, сердцем она была не с родными, не с Кланькой, не с Фёдором, а с теми незнакомыми ей людьми, которых она и в глаза ни разу не видела, но чуяла, как нелегко им.
И другое она поняла: теперь, как ни кинь, она и сама становилась невольно причастной к тому недоброму обману, к несправедливости, которая творилась рядом и могла случиться не сегодня-завтра. Жить так она не могла, а как надо жить, не знала.
Было воскресенье.
Пелагея проснулась рано, когда тихое утро только зародилось за окном. Лениво урчали голуби на подоконнике. Какое-то время она лежала, не открывая глаз, прислушиваясь к их недовольному бормотанию. Городских голубей она не любила: жадная, ленивая и никчёмная птица. И на старушек сердобольных, случалось, целыми батонами скармливающих этим прожорливым птицам белый хлеб, поглядывала с осуждением, думая не столько об этих птицах, сколько о хлебе: что легко достаётся, то легко и кидается. Но и старушек этих почему-то жалела: сами-то что голуби… От одинокости, от суеты городской к птицам льнут, не на кого, видать, доброту свою тратить.
Рядом, в деревянной кроватке, точно боровок в клетушке, сладко посапывал Мишка. Боясь разжалобиться невзначай, Пелагея наказала себе не думать о нём, взялась настраиваться на другое — на то, о чём вчера сговорилась сама с собой. Оставалось только ждать. И она ждала.
По выходным молодые спали долго. Но вот наконец услышала Пелагея: Фёдор поднялся, заходил за стеной. Потом электробритва его заверещала. Скоро и Клавдия загремела на кухне посудой. Перевалившись со спины на живот, Мишка забормотал что-то спросонья, потом подобрал под себя коленки, поднял попку домиком…
«Эх ты, — не удержала вздоха Пелагея, — золотая моя головушка! Подымался бы поскорей, становился на ноги да не теснил бы, родимой, других, которые рядом по земле ходят».
После завтрака они ещё долго возились, собираясь куда-то. Фёдор с Клавдией ругались по обыкновению, отыскивая то носки, то рубашку… По разговорам, по этим сборам суматошным Пелагея поняла: отдыхать за город собираются, на машине. Значит, на весь день.
Собрались с грехом пополам. Отправились.
Пелагея проводила их до дверей, какое-то время постояла в прихожей, прислушиваясь, как звенит в коридоре Мишкин голос. С трудом удержала слезу: перед внуком виноватой себя почувствовала, шёпотом попросила у него прощенья, пообещала мысленно, что после, когда-нибудь она с помощью Дуняшки Иванниковой и отпишет ему, расскажет обо всём, а пока…
Вернувшись в свою комнату, стала сряжаться. Достала из гардероба своё старое платье, то самое, в котором приехала сюда, надела его, потом повязала голову ситцевым пёстрым платком — Клавдии подарок к женскому дню, вытащила из-под подушки аккуратно сложенный носовой платок, в котором хранилась сторублёвая бумажка, и с платком этим, крепко зажатым в кулаке, направилась к двери.
В последнюю минуту испугалась: а что, если Клавдия с Фёдором второпях забыли взять ключи? Но ключей не было на привычном месте, и тогда, успокоившись, она решительно шагнула за порог.
…Утром следующего дня шофёр попутного молоковоза подвёз Пелагею от станции до Даниловского. Тяжёлыми, будто не своими ногами ступила она на землю и, еле доковыляв с дороги до крайней избы, с которой начиналась её деревня, приткнулась плечом к пряслу и тут же увидела в проулке за углом свой дом, четвёртый от края. До него было рукой подать.
Тут и углядела её Дуняшка. Бросилась навстречу, подбежала, подхватила Пелагею под руку, повела к крыльцу. Сама же и доски оторвала от двери. Приржавевшие гвозди недобро скрежетали, не хотели вылезать, но Дуняшка их одолела. Чему-то радуясь, улыбаясь Пелагее, она ввела её в стылый от нежилья дом и объявила: