Шрифт:
Акис посмотрел в лицо каждому из мальчишек и заговорил тихим голосом:
– Сынок, одумайтесь же. Не суйтесь вы в эту игру ради какой-то там Великой Греции, не губите себя. В подобные игры играют взрослые, а пешками всегда становятся вот такие молодые парни, как вы. Вы живете в лучшем городе на земле и горя не знаете. Какая разница, у кого власть? Вот станем мы частью Греции, ты что же, думаешь, будет у нас такой достаток, как сейчас? Если не верите мне, поезжайте в Афины да посмотрите сами, могут ли они хоть как-то сравниться с нашей Смирной и ее изобилием. А после возвращайтесь домой и благодарите Бога.
Падавшая на костлявое лицо Ставроса тень придавала ему еще более жесткое выражение. Его чуть раскосые зеленые глаза сверкали в вечерних сумерках, как у кошки. В животе у Панайоты будто моторчик затарахтел. Несмотря на бурлящую в венах кровь, Ставрос ответил бакалейщику мягким, уважительным тоном:
– Кирье Акис, как вы можете такое говорить? Вы что же, забыли, что случилось в тысяча девятьсот четырнадцатом? Не помните, какие притеснения пришлось терпеть нашим братьям? Может, нам здесь и грех жаловаться на жизнь, но как же другие? Неужели мы будем закрывать глаза на их мучения? Вы же понимаете: если сейчас ничего не сделать, однажды очередь дойдет и до нас. Вон ваших сыновей уже…
Он умолк, увидев, как лицо Акиса исказила боль. Панайота невольно прикрыла рот рукой и бросила тревожный взгляд на балкон их дома. Но мать с умиротворенной улыбкой смотрела на луну, медным кругом поднимавшуюся из-за крепости Кадифекале. Слава богу, последние слова Ставроса она не слышала.
Тот понял, что нанес удар ниже пояса, и тут же заговорил о другом:
– Времена изменились, Кирье Акис. Империи больше нет, вы же знаете. Младотурки свою партию распустили. Султан стал марионеткой в руках англичан. Эти земли непременно разделят. Или вы хотите, чтобы Смирна отошла итальянцам? Сотни лет мы жаждали свободы, и вот она наконец у дверей. Теперь землями будет управлять живущий там народ. Сам американский президент это сказал. А если так, то Смирна, конечно, станет частью независимой Греции. Разумнее решения и не придумаешь.
Акис горько улыбнулся. Так значит, то, что султан превратился в пешку англичан, эти дети видели, а кто дергал за ниточки Венизелоса, им было невдомек. Внезапно на него навалилась невыносимая усталость. Воспоминание о сыновьях, сгинувших в трудовом батальоне, отзывалось в нем не злостью, а чувством вины. Если бы только он, как другие, спрятал их на чердаке, если бы только нашел способ переправить их в Грецию… Знай он, что эта проклятая война продлится четыре года, ничего, он бы и четыре года их прятал. Другие прятали же. Старший брат Ставроса, к примеру, четыре года прожил на чердаке, как мышь летучая, но ведь прожил. И выжил, и сейчас вон разгуливает по улицам и бегает на набережную встречать солдат Венизелоса. А сыновья Акиса умерли в анатолийской степи, в каком-нибудь бараке хуже помойной ямы. Вина поднималась в нем, как кофейная пенка.
На другом конце площади Панайота, доедавшая последнюю дольку мандарина, с облегчением выдохнула. Зеленоватый дымок злости, нимбом окружавший голову отца, рассеялся. Почтительность Ставроса усмирила его гнев. Да и что поделаешь с тем, что эти мальчишки, которых он знал с пеленок, были такими вот мечтателями? А видеть у власти итальянцев он и сам, конечно, не хотел. Гнев его, впрочем, всегда напоминал лишь короткую вспышку.
Прежде чем уйти в кофейню, он похлопал своей огромной рукой по худощавому плечу Ставроса и пробормотал:
– Будьте осторожны, сынок. Будьте осторожны. Не верьте всякому слову этих европейцев. Не суйтесь в их игры. Они сделают пешкой, наживкой и вас, и нас.
От прежних радости и возбуждения у мальчишек не осталось и следа. Поддевая носками ботинок камни и пыль, они пошли в сторону Английской больницы. Из домов веяло запахом жареных овощей. Тонкий женский голосок напевал ту же песню, что чуть раньше пели Афрула и Тасула.
Пропаду я от любви, ох, от любви, Посмотри ты на меня, ох, посмотри.Вдалеке прогудел пароход. С палкой в руках на площади появился фонарщик и зажег лампы. За горами рокотал гром. Панайота поднялась со своего места. Она пообещала помочь маме пожарить скумбрию, которую утром им принес рыбак Йорго. И хлеба надо купить. Она поцеловала тетушку Рози и подождала, пока та трижды перекрестит ее голову, чтобы защитить от дурного глаза. Панайота так выросла, что теперь ей приходилось наклоняться перед тетушкой чуть ли не до земли.
Держа руки в карманах и попинывая камешки, Ставрос все еще стоял на той стороне площади, что была ближе к Английской больнице. Панайота замедлила шаг. Быть может, по пути в пекарню они перекинутся парой слов? Минас и некоторые другие мальчишки – но не Ставрос – засвистели ей вслед. Когда же Панайота, прежде чем свернуть на улицу Менекше, взглянула на тот конец площади и ее глаза встретились с зелеными глазами Ставроса, она почувствовала, как внутри поднимается волна, горячая, как ветер в пустыне.
Держа под мышкой свежий теплый хлеб, край которого она уже, не удержавшись, отгрызла, с сердцем, охваченным неясными чувствами – то ли боль, то ли наслаждение, она нырнула в синюю дверь сбоку от бакалейной лавки и вприпрыжку поднялась по деревянной лестнице в дом. От копчика по всему телу расходились искры радости, и хотелось плакать. Пока она шла от пекарни до дома, Ставрос, вспотевший, с растрепанными волосами, стоял как вкопанный на той стороне площади и не сводил с нее глаз. Косы, шея, лодыжки – все, чего касался его взгляд, теперь пульсировало.