Шрифт:
— Прости, Господи! — прошептал. — На все — твоя воля!
Давно уже понял, что, да, кое-что я, безусловно, могу изменить в этом времени. И, если вначале думал, что все эти изменения только по мелочи, ничего не значащие, никак не влияющие на неумолимый ход жестокой истории, то сейчас думал иначе. Потому что даже одну спасенную жизнь другого человека никак нельзя считать мелочью. Вот это уж точно — явное богохульство. А я спас гораздо больше одной жизни. И Вася, кстати, тоже. И что в таком случае? Мне возопить Господу, что я готов был бы обменять всех спасенных нами с Васей людей на одного Лермонтова? Так сразу же получил бы по шапке. И по делу. Не мне играть человеческими жизнями. Это не фишки в казино.
Как и все люди, я прежде не раз задавался вопросом: почему так рано покидали этот мир многие гении? Обычный крик обывателя: сколько еще он мог написать (изобрести, нарисовать, придумать), живи он до старости! Взять того же Лермонтова. У него была задумана к моменту смерти трилогия в прозе. Первый роман — суворовские походы. Второй — нечто вроде «Войны и мир», про войну 1812 года. Третий — про покорение Кавказа в Ермоловские времена: Тифлис, кровавая диктатура железного наместника, персидская война, смерть Грибоедова… [1]
А с чего мы решили, что написал бы? Или что вышел шедевр? Может, Господь так и устроил, что забирал его и остальных на пике? Что лучше мы будем всю жизнь сожалеть об их раннем уходе, чем о том, что они исписались. И потом — это Его дело. Он их поцеловал, дал им способности невиданной силы и уровня, определил в гении. Ему с них и спрашивать, и Ему решать, когда забирать к себе.
Мой Боже, самых честных правил,
Когда не в шутку занемог
Он Пушкина к себе приставил.
На то он, собственно, и Бог!
Я улыбнулся неожиданно пришедшей в голову строфе. Может, действительно, так? Он мир этот пытается удержать в жизни. Борется со злом и тьмой каждую секунду. Мы же, неразумные, наоборот, только и делаем, что зло и тьму воспроизводим, словно ГЭС — электричество. Так посмотреть — давно бы руки опустились, плюнул бы на нас, все похерил. Хотите гореть в аду синим пламенем? Так тому и быть! Сами напросились! Я умываю руки! Так нет же. Вздыхает, сетует на нас, верит в нас, любит нас. И борется. Так, может, ему Пушкин нужнее? И Лермонтов? Стоят сейчас рядом с ним, читают ему стихи свои. А если ты слышишь строки Пушкина и Лермонтова, то, конечно, будешь уверен: за такое можно бороться! И нужно! Потому что их строки — жизнь в высочайшем её проявлении.
К этой мысли пришел как-то в разговоре с сестрой за чашечкой кофе. Просто представил картину, как Господь сидит на облаках, а вокруг него на лужайке, где пруд, речушка, водопад, гуляют и общаются все умершие гении. И Господь, с улыбкой наблюдая за ними, думает о каждом. Помню, что в шутливом порыве начал придумывать смешные стихи. Сестра подключилась. Жаль не записали, хотя долго смеялись. И из всего набросанного тогда за столиком кафешки в памяти остались только две строфы. Первая была начальная.
Люблю Чайковского Петра
Толстого обожаю Лёву
Цветаева мне как сестра.
Ну это так я, к слову.
Вторая из середины:
Там речку переходит вброд
Тот самый Дебюсси
Про доминантный септаккорд
С ним спорят караси.
И сейчас, когда первый шок и оглушение от тяжелой вести о смерти Михаила Юрьевича прошло, я вдруг вспомнил эти две строфы. Может, и утешал себя, что моя мысль о такой лужайке гениев — правда. Может быть. Но хотелось верить, что новопреставленный раб Божий Михаил Юрьевич Лермонтов сейчас сидит на травке на этой лужайке, возле чистой речки. Он скинул мундир. Чуть щурится от теплых лучей солнца. Покоен и счастлив. Рядом садится Александр Сергеевич.
— Ну, как ты, брат Лермонтов? — спрашивает Пушкин.
— Сейчас хорошо, — отвечает Лермонтов.
— Порыбачим? У меня и запасная удочка есть!
— Никогда не рыбачил! Давай!
Два гения сидят на берегу речки. Ловят карасей, тут же выпуская их обратно. Рыбачат без огонька и не «гениально». Как два профана. Весело болтают. Бог смотрит на них с улыбкой.
Я вздохнул. Перекрестился. «Царствие Небесное, Михаил Юрьевич! Вы уж там помогите Господу! И нас не поминайте лихом!»
… Это горькое лето 1841-го мой батальон провел в хозяйственных хлопотах. В основном, занимались крепостным благоустройством — жгли известь, изготавливали кирпичи или в составе отдельных команд отправлялись на Карталинский хребет ломать камень. С наступлением жары работы начинались в шесть утра и до десяти, а после обеда с четырех до семи. Заканчивали по сигналу с гауптвахты. По субботам, а иногда и по четвергам, солдатам-рабочим назначали послеобеденный отдых.
Я заметил, что меня в роте деликатно отстраняют от особо тяжёлых работ и незаметно помогают в быту. Мало того, что, бывало, проснешься, а сапоги уже кем-то вычищены, амуниция навощена, ремни побелены, так еще на стройке такое мне дело подберут, что спину не сорвешь. Несмотря на участливое отношение, иной раз приходилось тяжело. И пища была плоха, и непривычный неудобный ранец давил до волдырей на плечи, и мозоли на руках мучили, и тяготили караулы.