Это история о том, как тишина может быть громче крика, а шрамы — прекраснее масок. О том, что даже в мире, где каждый звон колокола звучит как приговор, есть место для мелодии, которую не заглушить.
Пролог
Поздний вечер опустился на Париж, словно чёрная мантия, расшитая серебристыми нитями дождя. Нотр-Дам, вздымавший к небу свои каменные рёбра, стоял немым стражем над Сеной, чьи воды, тёмные и тягучие, отражали огни факелов, трепещущих на площади. Воздух был густ от запаха сырой шерсти, дыма и страха — толпа, плотная, как сплетённые корни, роптала, жаждущая зрелища.
На эшафоте, под рёбрами виселицы, стояла она — Эсмеральда. Её руки, опутанные верёвками, дрожали не от холода, а от ярости. Пурпурный шарф, когда-то танцевавший с ветром, теперь висел на шее петлёй, как насмешка. Лицо её, бледное под смытыми красками, было обращено к небу, где колокольня собора терялась в тумане. Она искала глазамиего— того, кто звонил в колокола так, будто вырывал из груди собственное сердце. Но сегодня колокола молчали.
— Цыганская ведьма! — прошипел кто-то из толпы, и сотни голосов подхватили: — Сжечь!
Эсмеральда закрыла глаза. В ушах зазвучал голос матери, напевавшей колыбельную под звон бубенцов: «Смерть — это только дверь, дитя моё. Мы уходим, но не исчезаем». Петля сдавила горло. Последним, что она увидела, стал всполох алого — платок палача, взметнувшийся в воздух.
***
Высоко на колокольне, в клети из камня и теней, Квазимодо прижался лбом к холодному бронзовому боку колокола Мари. Его кривая спина судорожно вздымалась, пальцы впивались в цепь, словно пытаясь остановить время. Через узкое окно он виделвсё: как её тело затрепетало в последней судороге, как толпа завыла, насытившись. Горло его сдавил немой рёв — звук, который так и не смог вырваться наружу.
— Прости… — прошептал он, и слёзы, горячие и солёные, оставили следы на его щеках, изъеденных оспой. — Я не спас тогда… не спасу и сейчас.
Он упал на колени, ощущая, как камень впивается в плоть. В кармане его рваного плаща лежала деревянная фигурка — грубая копия Эсмеральды в танце. Он вырезал её тайно, ночами, когда боль становилась невыносимой. Теперь он сжал её так, что щепки впились в ладонь.
***
Туман, словно сочувствуя, окутал город, когда тело Эсмеральды сняли с виселицы. Палачи, торопливо получив монеты, бросили его в телегу, гружённую другими «грешниками». Но прежде чем возок скрылся в переулке, из тени вынырнули две фигуры — цыгане в плащах, цвета ночи.
— Быстрее, пока стража не вернулась, — мужской голос, низкий и резкий, разрезал тишину.
Женщина с лицом, скрытым вуалью, приложила к губам Эсмеральды ампулу с дымящейся жидкостью.
— Сердце бьётся… Слабо, но бьётся, — её пальцы дрожали, развязывая петлю. — Она выжила. Магия предков не подвела.
Тело Эсмеральды, завёрнутое в чёрный шёлк, исчезло в подводной лодке тумана. На мостовой остался лишь пурпурный шарф, подхваченный ветром. Он взметнулся вверх, к колокольне, где Квазимодо, невидящий, сжимал в руках обломки резной фигурки.
***
А внизу, в подземной часовне, куда не доносились крики толпы, Эсмеральда задышала. Её первое сознательное движение — пальцы, сжавшиеся вокруг медного медальона с изображением Мадонны странствий. Губы прошептали имя, которое она носила теперь как клятву:
— Люмина…
Над Парижем пролетела стая ворон, их карканье слилось с эхом колокола Мари — одинокого, глухого удара, словно стон исполина, потерявшего самое дорогое.
Глава 1. Целительница в пепле.
Солнце садилось за крышами Парижа, окрашивая небо в цвет синяка — лиловый, переходящий в багровый. На окраине города, там, где дома стояли в куче, словно испуганные овцы, дымились костры цыганского табора. Пахло жжёной полынью, конским потом и дрожжами от бродящего в бочках вина. В центре круга повозок, украшенных выцветшими лоскутами, стояла она — Люмина. Её волосы, некогда чёрные и блестящие, как крыло ворона, теперь были спрятаны под платком, но отдельные пряди, седые от пережитых ужасов, выбивались наружу. Глаза, миндалевидные и глубокие, словно ночное небо, хранили отсветы костра — золотистые искры, которые не могла погасить даже смерть. Когда она двигалась, браслеты на её худых запястьях звенели глухо, будто оплакивая то, что она больше не танцует.
— Дитя, ты дрожишь, как осиновый лист, — хриплый голос старой Амары, повитухи табора, прервал тишину. Женщина с лицом, изборождённым морщинами глубже, чем русла рек, протянула Люмине чашу дымящегося отвара. — Выпей. Крапива и корень дягиля — успокоят нервы, выгонят призраков из крови.
Амара протянула чашу, и терпкий запах отвара ударил в нос Люмины, смешиваясь с дымом костра. Горечь на языке вызвала воспоминание: детство, мать, варившая тот же отвар после укуса змеи. Голос старухи, хриплый, как скрип несмазанных колёс, проник в уши:
— Ты всё ещё видишь его? — спросила Амара, прищурившись. — Того, кто звонит в колокола?
Люмина вздрогнула. Пальцы её сжали чашу так, что костяшки побелели. Где-то вдали, за стенами табора, зазвучал колокол — одинокий удар, словно ответ на немой вопрос. Она почувствовала, как по спине пробежали мурашки.
— Его колокола… они зовут, — прошептала она, невольно касаясь шрама. — Но я боюсь, что за этим зовом — лишь очередная ловушка.
Эсмеральда — нет, Люмина — медленно откинула покрывало. Шрам на её шее пульсировал при каждом вздохе, напоминая о петле, которая не смогла замкнуть круг. Руки её, покрытые тонкими шрамами от верёвок, дрожали, когда она касалась медальона — единственной нити, связывающей её с именем Эсмеральда. Шрам на шее, тонкий и белый, словно нить паука, дрогнул, когда она сделала глоток. Горечь обожгла язык, но она не поморщилась. Призраки, о которых говорила Амара, были куда горче: по ночам ей снились руки Клода Фролло, холодные, как церковные ключи, сжимающие её горло. И колокол, звенящий в такт её последнему вздоху.