Шрифт:
Персонал здешний жалостлив и сам гонит меня, в отпуск.
Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью.
Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку, потом это прошло.
На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бедрах. Я не умею стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипяченым шприцем, очень спешил перед поездкой.
Это недопустимо.
18 января.
Была такая галлюцинация:
Жду в черных окнах появления каких-то бледных людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил. Предлога придумать не мог.
Ах, черт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я должен придумывать предлог? Ведь, действительно, это мучение, а не жизнь.
Гладко ли я выражаю свои мысли?
По-моему, гладко.
Жизнь? Смешно!
19 января.
Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?
Я ушел из аптеки воровской походкой.
«Что вы видите смешного в этой болезни?..»
Но удержался, удерж…
В моем положении не следует быть особенно заносчивым с людьми.
Ах, фельдшер. Он так же жесток, как эти психиатры, не умеющие ничем, ничем, ничем помочь больному.
Ничем.
Предыдущие строки написаны во время воздержания, и в них много несправедливого.
Сейчас лунная ночь. Я лежу после припадка рвоты, слабый. Руки не могу поднять высоко и черчу карандашом свои мысли. Они чисты и горды. Я счастлив на несколько часов. Впереди у меня сон. Надо мною луна и на ней венец. Ничто не страшно после укола.
1 февраля.
Анна приехала. Она желта, больна.
Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех.
Дал ей клятву, что уезжаю в середине февраля [14] .
Исполню ли я ее?
Да. Исполню.
Е. т. буду жив.
3 февраля.
Итак: горка. Ледяная и бесконечная, как та, с которой в детстве сказочного Кая уносили сани. Последний мой полет по этой горке, и я знаю, что ждет меня внизу. Ах, Анна, большое горе у тебя будет вскоре, если ты любила меня…
14
Дал ей клятву, что уезжаю в середине февраля. — В конце февраля Булгаковы возвратились в Киев. Скрыть от матери и других близких родственников тяжкий недуг было невозможно. Началась настоящая борьба со смертельным врагом — неизлечимой болезнью. К сожалению, этот важнейший период в жизни Булгакова Т. Н. Лаппа изложила и нечетко, и даже двусмысленно. Не исключено и влияние интервьюеров. Вот ее первое воспоминание в записи А. П. Кончаковского: «И тогда я обратилась к Ивану Павловичу Воскресенскому (второй муж Варвары Михайловны, матери Булгакова, врач. — В. Л.) за помощью. Он посоветовал вводить Михаилу дистиллированную воду. Так я и сделала. Я уверена, что Михаил понял, в чем дело, но не подал вида и принял «игру». Постепенно он отошел от этой страшной привычки. И с тех пор никогда больше не только не принимал морфия, но и никогда не говорил о нем».
Более пространными оказались ее воспоминания (позднейшие), зафиксированные Л. К. Паршиным: «Варвара Михайловна сразу заметила: «Что это какой-то Михаил?» Я ей сказала, что он больной и поэтому мы и приехали. Иван Павлович сам заметил и спрашивает как-то: «Что ж это такое?» — «Да вот, — я говорю, — так получилось». — «Надо, конечно, действовать». Сначала я тоже все ходила по аптекам, в одну, в другую, пробовала раз принести вместо морфия дистиллированную воду, так он этот шприц швырнул в меня… «Браунинг» я у него украла, когда он спал, отдала Кольке с Ванькой… А потом я сказала: «Знаешь что, больше я в аптеку ходить не буду. Они записали твой адрес…» Это я ему наврала, конечно. А он страшно боялся, что придут и заберут у него печать. Ужасно этого боялся. Он же тогда не смог бы практиковать. Он говорит: «Тогда принеси мне опиум». Его тогда в аптеке без рецепта продавали… Он сразу весь пузырек… И потом очень мучился с желудком. И вот так постепенно он осознал, что нельзя больше никаких наркотиков применять… Он знал, что это неизлечимо. Вот так это постепенно, постепенно и прошло…»
Конечно, нельзя исключить, что могут появиться и другие воспоминания об этом сложнейшем периоде жизни Булгакова (возможно, близких родственников), но и сейчас уже можно сделать вывод: Булгаков сам, и только сам, победил эту чудовищную болезнь! Сбивчивые и порою наивные рассуждения Татьяны Николаевны, потерявшие остроту и не отражающие внутреннего состояния героя, тем не менее свидетельствуют именно об этом фантастическом факте. Кто знает, быть может, со временем будут открыты и свидетельства самого Булгакова. Во всяком случае, сочиненная Булгаковым «Молитва Ивана Русакова» в романе «Белая гвардия» проникнута автобиографической страстностью.
11 февраля.
Я решил так. Обращусь к Бомгарду. Почему именно к нему? Потому что он не психиатр, потому что молод и товарищ по университету. Он здоров, силен, но мягок, если я прав. Помню его. Быть может, он над… я в нем найду участливость. Он что-нибудь придумает. Пусть отвезет меня в Москву. Я не могу к нему ехать. Отпуск я получил уже. Лежу. В больницу не хожу.
На фельдшера я наклеветал. Ну, смеялся… Не важно. Он приходил навещать меня. Предлагал выслушать.
Я не позволил. Опять предлоги для отказа? Не хочу выдумывать предлога.
Записка Бомгарду отправлена.
Люди! Кто-нибудь поможет мне?
Патетически я стал восклицать. И если кто-нибудь прочел бы это, подумал — фальшь. Но никто не прочт.
Перед тем как написать Бомгарду, все вспоминал. В особенности всплыл вокзал в Москве в ноябре, когда я убегал из Москвы. Какой ужасный вечер. Краденый морфий я впрыскивал в уборной… Это мучение. В двери ломились, голоса гремят, как железные, ругают за то, что я долго занимаю место, и руки прыгают, и прыгает крючок, того и гляди, распахнется дверь…
С тех пор и фурункулы у меня.
Плакал ночью, вспомнив это.
12 ночью.
И опять плак. К чему эта слабость и мерзость ночью.
1918 года 13 февраля на рассвете в Гореловке.
Могу себя поздравить: я без укола уже четырнадцать часов! Четырнадцать! Это немыслимая цифра. Светает мутно и беловато. Сейчас я буду совсем здоров.
По зрелому размышлению: Бомгард не нужен мне, и не нужен никто. Позорно было бы хоть минуту длить свою жизнь. Такую — нет, нельзя. Лекарство у меня под рукой. Как я раньше не догадался?