Шрифт:
– Скорей бы уж в этап!
– На Колыме хоть сыты будем!
– Любой мороз лучше этого пекла!
В таких возгласах изливалась сокровенная потребность человеческой души в надеждах. Пусть самых призрачных. Очень влияли на настроение и те слухи о Колыме, которые распространяли по транзитке некоторые бытовики-рецидивисты, уже побывавшие там. Их рассказы, правда, относились к периоду 34-35-го годов, но все равно выслушивались с жадностью. Сдобренные хорошей дозой вранья и хвастовства, эти повествования создавали образ некоего советского Клондайка, где инициативный человек (даже заключенный!) никогда не пропадет, где сказочные богатства, вроде огромных кусков оленины, кетовой икры, бутылок рыбьего жира, в короткий срок возвращают к жизни любого доходягу. Не говоря уже о золоте, на которое можно выменивать табак и барахло.
– Самое главное, не тушуйтесь, девчата! Колыма – она всех примет, накормит и оденет! – так рассказывал желтоволосый молодой «придурок» по имени Васек-растратчик.
Васек составлял списки этапов, всегда знал кучу новостей и охотно делился ими. Он бывал на Колыме уже дважды, а сейчас отбывал третий срок за растрату, совершенную в Магадане. Колымскому патриотизму Васька не было пределов.
– Что, жарко? – жалостливо осведомлялся он, проходя мимо нашей бригады каменщиков, изнемогавшей от зноя. – Ничего, скоро на Колыму поедете. Там прохладно.
И Васек запевал пронзительным голосом:
Колыма ты, Колыма, дальняя планета,двенадцать месяцев – зима, остальное – лето…По складу натуры Васек-растратчик был похож на горьковского Луку. Он не упускал случая утешить страдающего ближнего своего. Даже для больных куриной слепотой он находил слова надежды. И его жадно слушали.
– Ничего, девки, вам только до Колымы добраться бы! Там знаешь как морзверя есть будете? Килами! Прямо в зоне, в бочках стоит, вот как здесь вода! Живой витамин А, спроси хоть лекпома! Для глаз, главное дело, лучше нет. Как сжуешь куска два-три – и все! И забудешь про куриную слепоту.
И для пожилых женщин, которых в этапе было, правда, немного, но которые страдали больше нас, молодых, Васек-растратчик изыскивал радостные перспективы.
– Не тушуйся, мамаша, само главно – не тушуйся! На Колыме ты еще не старуха будешь. Там знаешь, как говорится? Сорок градусов – не водка, тысяча верст – не дорога, тысяча рублей – не деньги, шестьдесят градусов – не мороз, а шестьдесят лет – не старуха! Мы тебя, мамаша, еще замуж отдадим, увидишь!
И хотя всем было ясно, что Васьковы рассказы надо, как говорили наши следователи, «перевести на язык тридцать седьмого года», все ж его речи об обетованной земле, стране Колыме, как сладкий яд, проникали в сознание многих.
Все чаще стали наши бредовые ночи наряду со стонами и скрежетанием зубов прорезываться возгласами:
– Хоть бы уж скорее на Колыму!
И Васек-растратчик, ведавший этапными списками, стал частенько подмигивать нам, шепча своим утешительным голоском:
– Скоро уж!
Глава четвертая Пароход «Джурма»
Это был старый, видавший виды пароход. Его медные части – поручни, каемки трапов, капитанский рупор – все было тусклое, с прозеленью. Его специальностью была перевозка заключенных, и вокруг него ходили зловещие слухи: о делах, о том, что в этапе умерших зэков бросают акулам даже без мешков.
Нас почему-то долго не принимают на борт, и мы несколько часов качались в огромных деревянных лодках, стоявших на причале, у набережной. Экипаж «Джурмы» неторопливо подготовлял судно к рейсу. Мы видели матросов, гоняющих по палубе тяжелые веревочные швабры, видели капитана и штурмана, бесцеремонно разглядывавших нас в бинокли.
День отплытия был пасмурный, с низкими неподвижными тучами над головой. Только временами в тучах возникали промоины и сквозь них просачивались столбы солнечного света. Куски грязновато-серой пены бились об иллюминаторы. Казалось, даже воздух насыщен тревогой и ожиданием беды. И все-таки ко всему примешивалось еще и любопытство. Ведь как бы то ни было, а мне предстоял первый в моей жизни морской переход.
Сидеть в лодке было очень неудобно и томительно. В тесноте затекали ноги, от голода и морского воздуха кружилась голова и все время подташнивало. Но самое ужасное – это было пение. Даже сейчас, спустя 25 лет, я краснею от стыда при воспоминании об этой «художественной самодеятельности», хотя лично я за нее не в ответе. Ведь это не мне и не моим друзьям пришла в голову идея затянуть задорные комсомольские песни.
Ира Мухина на воле была балериной, сидела по шестому пункту, за какой-то ужин с иностранными поклонниками своего таланта. Вид открывшихся перед нами водных просторов навел ее на мысль о Волге. Она запела:
– «Красавица народная, как море полноводная…» Несколько голосов подхватило:
– «Как Родина, свободная…»
– Замолчите, сейчас же замолчите, – кричала Тамара Варазашвили, – где ваше человеческое достоинство?
– Чего ты хочешь от этой капеллы из края непуганых идиотов? – с гримасой глубокого отвращения перебивала ее Нина Гвиниашвили.
Обиженные хористы демонстративно перешли на фортиссимо. Напрасно Аня Атабаева, бывший секретарь райкома партии из Краснодара, пыталась своим басовитым голосом перекричать их, убеждая, что в этой обстановке такое пение о свободной Родине может быть воспринято как насмешка и вызов.