Шрифт:
Соловей-разбойник сердится.
– Вот что, староста седьмого вагона, это нам с вами никто права такого не давал, чтобы самовольно режим менять. Положено – горячий харч раз в сутки этапникам, ну и обеспечиваем. А вам дай заместо баланды воду, вы же сами потом жалобы строчить в ГУЛАГ начнете. Дескать, нам воду, а наварку – себе… Тем более вы все шибко грамотные, писать мастера. Так что режим меняться не будет.
Страшно смотреть на Таню Станковскую. Кожа у нее шелушится все больше. Зубы стали длинными и неровными, вылезают вперед из шершавых губ и торчат, как колья в старом расшатанном заборе. И хотя Таня по-прежнему – ни слова о здоровье, но все видят: у нее страшный понос. Двадцать раз в день она слезает с третьих нар и пробирается, гремя бахилами, – седая, страшная, всклокоченная, – к тому углу вагона, где зияет огромная дыра, заменяющая парашу.
– Муся! Доктор Муська! Обрати внимание на Таню! Ты ведь врач…
Доктор Муська пожимает плечами и трясет косичками.
– Беда с этими филологами! Врач, врач… Просто фетишизм какой-то! А что может врач в седьмом вагоне? Ну ладно, предположим, я назначаю больной Станковской усиленный подвоз витаминов в организм, внутривенные вливания глюкозы с аскорбинкой, постельный режим… Да еще, конечно, обильное питье… Эх, Женечка, пеллагра у Татьяны, а пеллагра – это три Д. – Муся шевелит губами, вспоминая. – Тут все перезабудешь, что и знала! Три Д. Одно Д точно помню – это дерматит. Замечаешь, как она вся шелушится? Второе… Второе Д – это, кажется, диарея. Понос. Сама видишь. И ничем этот авитаминозный понос не остановишь.
– А третье Д?
– Третье? Ну, третьего, по-моему, у Таньки еще нет, это деменция… Слабоумие… Расстройство психики.
Нет, третьего определенно не было. Это я знала точно, потому что вечерами Таня часто звала меня к себе на верхотуру и там делилась со мной совсем неслабоумными мыслями.
– Ханжей ненавижу, Женька! Вот тебе Оля Орловская нравится… А я видеть не могу! Как вспомню ее стишата «Сталин, солнце мое золотое». Ну что это! Ведь если там, на воле, еще, может, можно заблуждаться, то здесь-то, в седьмом вагоне, в седьмом кругу дантова ада, кем надо быть, чтобы продолжать молиться на отца, вождя, творца? Или идиотом круглым, или ханжой, притворой!
– Тань, а Тань! Давай заявим Соловью, что ты очень больная. А? Может, у них какой-нибудь захудалый санитарный вагонишко есть?
– Юмористка ты, Женька!
– Нет, правда… Ведь был же в Ярославке врач, и даже гуманный. Я его Андрюшенцией прозвала. Помнишь, когда в прошлом году форточки закрыли на ключ?
– Немножко помню. Тогда я в основном такая и стала, как ты меня сейчас видишь. Кислородное голодание…
– Ну вот, и я тогда болела очень. Сердцем… И Андрюшенция гуманизм проявил. По его распоряжению мне увеличили срок проветривания камеры с десяти минут до двадцати. Давай спросим про санитарный вагон, Таня. А вдруг есть?
– Карцер у них в их хвостовом вагоне оборудован, это да! Фиса говорила. А насчет санитарного вагона – это твои девичьи грезы. Люблю тебя, девка, за доверчивость. Ты да Павка Самойлова! Чудачки… Из Ярославки взрослыми детьми вышли. Ладно! Довольно про бренное тело говорить. С ним – дело конченое. Я тебе хочу одну свою тайную муку сказать. Думаю – поймешь. Слушай, не могу я на Надю Королеву смотреть. Совесть мучает. Будто это я ее посадила. Коренную питерскую пролетарку. Будто сама не сижу с ней рядом…
Это понятно мне сразу, без уточнений. То же странное чувство стыда и личной ответственности я испытала летом тридцать седьмого в Бутырках, попав в камеру к иностранным коммунисткам.
Я глажу Таню по костлявому, совсем неживому плечу и тихонько шепчу:
– Понимаю, Танюша. Мне самой в Бутырках до смерти стыдно было перед Кларой. Немецкая коммунистка… Чудом вырвалась из гестапо. Все мне казалось: я в ответе за то, что она в Бутырках.
Духота сгущается, становится скользкой. Ее можно пощупать. Как назло, июль все жарче. Крыша седьмого вагона раскалена, не успевает остыть за ночь, не помогает и то, что на ходу поезда двери вагона закрыты неплотно и в широкую – с ладонь – щель пробивается ветерок.
Перед каждой остановкой на станциях, когда состав еще больше замедляет свой черепаший ход, конвоиры идут вдоль вагонов (вдвое быстрее поезда), захлопывают до отказа двери, укрепляют дверные болты. Потом, отъехав от станции, поезд снова останавливается в чистом поле и конвоиры восстанавливают спасительную щель в двери. Сидеть у этой щели можно только в порядке строгой очереди.
Остальные, кому не дошел черед ни до оконца, ни до дверной щели, лежат обессиленные на нарах, избегая лишний раз пошевелить растрескавшимися губами.
В головах у каждой – неуклюжая глиняная кружка, похожая на детскую песочницу. Она – источник страшных волнений. Как уберечь воду от расплескивания? При толчках вагона. При неосторожном движении соседок.
Некоторые предпочитают выпить всю дневную порцию с утра. Те же, кто бережет воду, чтобы время от времени пропускать по глоточку до самого вечера, – не знают ни минуты покоя. Все смотрят на кружку, дрожат за нее. То и дело возникают конфликты, грозящие полным разрывом отношений между вчерашними друзьями.