Шрифт:
– Старею, - опять улыбнулся Поляновский, являя завидное самообладание, и я понял, почему он преуспел в мужественном деле милицейской литературы.
– Пьете?
– сочувственно-брезгливо спросил Зощенко.
– Что вы, Михаил Михайлович! Я никогда не служил Лиэю, как выражался Аполлон Григорьев, а сейчас мне и вовсе нельзя. Сердце, легкие - я очень часто болею.
– Вы должны с этим справиться, - тепло и серьезно сказал Зощенко.
– Вы же совсем молодой человек... И такой красивый...
– Он посмотрел на бутылку коньяка, которую я поставил на стол, - Мы должны это пить?
– Конечно, - сказал Поляновский.
– Даже я вас поддержу.
– Не помню, когда я последний раз пил коньяк... Правда, водочки, коньячки, закусочки никогда не были по моей части... Найдутся ли подходящие рюмки?..
– Зощенко беспомощно огляделся.
Квартира с мебелью в белых полотняных чехлах, наглухо закрытым буфетом красного дерева, зашторенными окнами, вся какая-то нераспакованная, казалась нежилой. Можно было подумать, что ее только что получили со всей обстановкой и не успели населить собственным уютом. Конечно, дело было в другом: стоял июль, и семья Михаила Михайловича уехала на дачу, а он остался в городе, среди зачехленной, копящей пыль в складках белых балахонов мебели и всего враждебного его малой житейской приспособленности тяжеловесного быта, в который он так и не сумел вписаться.
Подергав дверцы буфета и, к своему удивлению, открыв их, Михаил Михайлович достал три разнокалиберных бокальчика, долго задумчиво их разглядывал, потом вернул на место, погрузил руку в темное нутро, нашел три маленькие рюмки и поставил на стол.
Постепенно Зощенко обретал смелость в обращении с материальным миром. Он довольно уверенно извлек из буфета половинку засохшего лимона, сахарницу, маленькую серебряную ложечку и такой же ножичек. Немного подумав, нашарил в ящике старый ржавый штопор с деревянной ручкой, похожий на столярный инструмент. Поляновский изящно - не по навыку, а по ухватистой ловкости пальцев первоклассного бильярдиста - ввинтил штопор в гнилую пробку и с чмоком извлек ее, не дав раскрошиться. Опасливо и отчужденно следивший за его действиями Михаил Михайлович успокоился: бутылка не взорвалась, не разлетелась на тысячи осколков, золотистый напиток потек в рюмки, затем после молчаливого, взглядом, тоста - приятно ожег пищевод.
С приметным облегчением поставив рюмку на стол, Зощенко вернулся к теме здоровья, которая всегда занимала его. Он говорил, что человек может в очень широких пределах управлять своим здоровьем, если будет относиться к нему сознательно и ответственно. Для этого мало не причинять ему зла пьянством, курением, обжорством и прочими излишествами, надо уметь анализировать свое состояние - физическое и душевное, что, кстати, неправомочно разделять. Человек должен отчетливо, без самообмана знать, что в нем происходит, тогда он сможет управлять своим здоровьем. В сущности говоря, он развивал свои давнишние излюбленные мысли, известные еще по "Возвращенной молодости" и первой части "Перед восходом солнца", повторяя то, что годы и годы внушал самому себе. Он прошел трудную школу самовоспитания и научился смотреть правде в глаза, как бы жестока она ни была.
– Это все не пустые слова, - говорил он.
– Я тот человек, который растянул свою жизнь. Она должна была кончиться куда раньше.
– Ну что вы, Михаил Михайлович!
– взметнулся Поляновский.
– Вы едва шагнули за шестьдесят.
– Это не мало. А для меня - так и очень много. Я живу сейчас чужую жизнь. Ведь я вроде той пробки, которую вы каким-то чудом извлекли. У меня больные легкие, ни к черту не годное сердце и сосуды. В мировую войну я был отравлен газами, в гражданскую - навсегда испортил пищеварение. Я тяжелый невропат. У меня была нелегкая жизнь. Я никогда не думал, что доживу до старости, хотя очень хотел дожить. Мне казалось интересным побывать во всех возрастах. Я поставил себе такую цель и добился ее. Старость очень интересная пора, я испытал ее и могу спокойно уходить. Поверьте, это не рисовка. Вот сидит старик, пьет коньяк, как гусар, в компании молодых людей, и старик этот я. Разве можно было вообразить такое четверть века назад? Я был полутрупом. Но я взялся за ум, сознательным и твердым усилием продлил свою жизнь. Теперь я спокоен.
– "Как на душе мне легко и спокойно!.." - очень музыкально пропел Поляновский.
Зощенко прислушался.
– Чье это?
– Шуберта.
– До чего хорошо... и до чего понятно...
– Тонкой смуглой рукой Зощенко сам разлил коньяк по рюмкам.
– В разное время разное может помочь человеку выжить.
– Он говорил тихо, словно прислушиваясь к тому, что происходило внутри него, к слабой работе изнемогающего организма.
– Но всему есть предел.
– А правда, что смех такая здоровая штука?
– Поляновскому явно хотелось изменить настрой встречи.
– Понятия не имею, - пожал плечами Зощенко.
– Я был однажды на вашем авторском вечере в Политехническом музее... Две рюмки коньяка вернули мне дар речи.
– Евгений Петров так смеялся, что падал со стула. И я подумал тогда, что он очень здоровый и счастливый человек.
– Я помню этот вечер, - сказал Зощенко.
– Ильф тоже хорошо смеялся, просто у него был другой смех - в себя. К сожалению, это не прибавило ему здоровья.
– А сами вы ни разу не улыбнулись. Удивительно, как вам это удается.
– А я отсмеиваюсь, пока пишу. Хохочу буквально до упаду, до слез. И потом мне уже не смешно. У меня где-то есть об этом.
– Да, - вспомнил я и вдруг перестал верить искренности его признания.
Уж слишком серьезным, до печали серьезным было его лицо, оно не годилось для смеха. Ну, для улыбки - куда ни шло, морщинки в углах тонкогубого рта были следами улыбок его шестидесятилетней жизни, но представить себе его хохочущим невозможно.
– Вы как-то сказали мне по телефону, что Майю Лассила помог вам уцелеть, - вспомнил Поляновский.
– Это ваши буквальные слова. Я думал, что вы имели в виду его юмор.