Шрифт:
– До революции было лучше, - сказал я со вздохом.
– Что случилось?
– Лицо матери стало серьезным, наконец-то до нее дошло, что я спрашиваю неспроста.
– Курица назвал меня жидом.
– Ну, и дал бы ему в морду.
– Попробуй дай...
– Вот не знала, что мой сын трус, - искренне огорчилась мать.
– При чем тут трус?
– безнадежно сказал я, уже предвидя, что стану трусом.
– Разве сладишь со всем двором?
– Ты что, один такой?
– Какой?
Ответа не последовало. В матери происходила какая-то внутренняя перестройка.
– Вот не ожидала, что у нас возникнет такой разговор. Твои самые близкие друзья - евреи, наши знакомые - почти сплошь евреи. Разве это плохие люди?
Я слушал ее с ужасом. Мне никогда не приходило в голову, что я окружен евреями. Я стал называть про себя фамилии моих товарищей, фамилии тех мужчин, которые делились на поклонников мамы и на друзей семьи, безрадостная картина. Значит, евреи не растворены в общей людской массе, а образуют какую-то отдельность, общину, касту, и я должен находиться внутри этого круга, не посягая на то пространство, где сверкают Вовка-Ковбой, Юрка Лукин, Сережа Лепковский - мои любимые герои, и на то, где ползают такие гады, как Женька Мельников, Кукуруза, Курица с Леликом, а мне не хочется жертвовать даже ими. Только сейчас мне открылась схожесть людей маминого круга, казалось бы, таких разных: кто тихий, задумчивый, кто шумный, развязный, кто витающий в облаках, кто очень земной, они все несли в себе нечто такое, что объединяло их в единый клуб. Какое-то изначальное смирение, готовность склониться, их взгляд был вкрадчив, улыбка словно просила о прощении. Каждого из них ничего не стоило поставить на место. Раньше я относил это за счет интеллигентности, но теперь понял, что дело в другом. И чтобы получить подтверждение своему открытию, я спросил:
– Мама, а у тебя есть русские знакомые?
– Володя...
– Мама подумала.
– Саша.
– И радостно: - Настя!
Ее неуверенность естественна: разгар дружбы с Маяковским относился к более ранним годам. Художник Осмеркин бывал у нас очень редко, а вот артистка-синеблузница Настя Цаплина действительно была маминой закадычной подругой. Но все эти интеллигенты были совсем другой закваски, даже самый скромный из них Осмеркин очень твердо попирал родную землю подметками старомодных башмаков с фестонами.
– А Сбруев?
– напомнил я.
– Да, Витька тоже.
Рыжий Сбруев, ответственный работник, бывший чекист, стал часто бывать у нас в доме после того, как посадили отца. Я уже тогда знал, что через него ведутся какие-то хлопоты по облегчению отцовой участи. Я его очень любил. Слово "чекист" звучало совсем иначе, чем "гепеушник", от него веяло героической молодостью революции. И совсем не лишним был эпитет "бывший". Сбруев был огненно-рыжий, размашистый, веселый, с ослепительно белыми искусственными зубами, я почему-то думал, что у него фарфоровые челюсти. Принимала его мама чаще в комнате цветочницы Кати, моей бывшей няньки, возможно, ей не хотелось, чтобы пили на моих глазах. А каждый приход Сбруева сопровождался выдающейся пьянкой. Выпив. он пел, вернее, орал на всю квартиру:
Сидит Сталин на лугу,
Гложет коневу ногу.
Ах, какая гадина
Советская говядина.
И еще одну, которая нравилась мне еще больше:
По торгсинам, по торгсинам
Масло, сыр и колбаса,
А в советских магазинах
Сталин выпучил глаза.
Вот какие были либеральные времена! Почти каждое появление Сбруева означало перемену в отцовой судьбе - стараниями рыжего весельчака он неуклонно продвигался с диких берегов Лены в сторону цивилизации: Иркутск, Новосибирск, Саратов, и наконец, через четыре года Сбруев вернул его в Москву. Не надолго, и года не минуло, как началась паспортизация, отцу отказали в московской прописке, и он вынужден был уехать па Бакшеевские торфоразработки, питавшие Шатурскую электростанцию. В тридцать седьмом его снопа арестовали: порьма, лагерь, другой лагерь, затем ссылка до конца дней. Все же он оказался счастливее своего бывшего избавителя - в тридцать седьмом году Сбруева расстреляли. Но не за частушки о Сталине, ему придумали участие в каком-то заговоре.
Но Сбруев, редко посещавший нас, и Настя, что ни день наполнявшая квартиру своим поставленным, зычным голосом и раскатистым смехом, не делали погоды - у нас был еврейский дом. Ничего не попишешь, Курица был прав, осадив развоевавшегося жида. Все по справедливости, и все-таки я сделал еще одну попытку к спасению:
– Скажи, а для евреев я русский?
– Что это значит?
– не поняла мать и закурила - чуть нервно.
Я чувствовал, что разговор начинает раздражать ее, но не мог остановиться.
– Русские считают меня евреем, потому что у меня отец еврей, евреи должны считать меня русским, потому что ты русская.
– Нет, - сказала мать.
– Мне лично начхать, какой человек нации, хотя я предпочитаю евреев, они веселее, умнее и воспитаннее. Но для русских людей, если у тебя есть хоть капля еврейской крови, ты еврей. Откуда такая чувствительность к инородной крови - непонятно. Русские понятия не имеют, кто они такие. Считают себя славянами. Но славяне так и были славянами, когда появились какие-то загадочные русы... Кто они? Смесь славян с норманнами? А кто такие сами норманны? Ни черта не разберешь. У евреев свое помешательство: если есть хоть малейшая возможность зачислить тебя в евреи, будь спокоен, ты их. Русских много, а у евреев каждый штык на счету.
Все эти рассуждения меня не интересовали, я понял главное и сказал с мечтательной болью:
– Если б ты родила меня от русского! Мать поперхнулась дымом. Несколько мгновений она глядела на меня, не мигая, вытаращив свои зеленые глаза, потом размахнулась и влепила мне пощечину.
Это было больно и непривычно, мать крайне редко поднимала на меня руку. По-настоящему она отлупила меня дважды, оба раза за катание на буферах трамваев. Леньке-Американцу с нашего двора эта забава стоила обеих ног. Он умер на операционном столе в полном сознании, бессмысленно и жалко прося врачей: "Только не говорите маме". Конечно, моя мама видела меня на месте несчастного Леньки, и суровость наказания не вызывала протеста. Но за что эта оплеуха?