Шрифт:
«И что такое: «повесится»? Что такое она говорила? Ему, дураку, повеситься?.. Надо узнать; надо непременно узнать! Надо все как можно скорее решить, – решить окончательно!»
VII
Муж и любовник целуются
Он ужасно спешил «узнать». «Давеча меня ошеломило; давеча некогда было соображать, – думал он, вспоминая первую встречу свою с Лизой, – ну а теперь, надо узнать». Чтобы поскорее узнать, он в нетерпении велел было прямо везти себя к Трусоцкому, но тотчас одумался: «Нет, пусть лучше он сам ко мне придет, а я тем временем поскорее с этими проклятыми делами покончу».
За дела он принялся лихорадочно; но в этот раз сам почувствовал, что очень рассеян, и что ему нельзя сегодня заниматься делами. В пять часов, когда уже он отправился обедать, вдруг, в первый раз, пришла ему в голову смешная мысль: что ведь и в самом деле он, может быть, только мешает дело делать, вмешиваясь сам в эту тяжбу, сам суетясь и толкаясь по присутственным местам и ловя своего адвоката, который стал от него прятаться. Он весело рассмеялся над своим предположением. «А ведь приди вчера мне в голову эта мысль, я бы ужасно огорчился», – прибавил он еще веселее. Несмотря на веселость, он становился все рассеяннее и нетерпеливее: стал, наконец, задумчив; и хоть за многое цеплялась его беспокойная мысль, в целом ничего не выходило из того, что ему было нужно.
«Мне его нужно, этого человека! – решил он, наконец. – Его надо разгадать, а уж потом и решать. Тут – дуэль!»
Воротясь домой в семь часов, он Павла Павловича у себя не застал и пришел от того в крайнее удивление, потом в гнев, потом даже в уныние; наконец, стал и бояться. «Бог знает, бог знает, чем это кончится!» – повторял он, то расхаживая по комнате, то протягиваясь на диване и все смотря на часы. Наконец, уже около девяти часов появился и Павел Павлович. «Если бы этот человек хитрил, то никогда бы лучше не подсидел меня, как теперь, – до того я в эту минуту расстроен», – подумал он, вдруг совершенно ободрившись и ужасно повеселев.
На бойкий и веселый вопрос: зачем долго не приходил, – Павел Павлович криво улыбнулся, развязно, не по-вчерашнему, уселся и как-то небрежно отбросил на другой стул свою шляпу с крепом. Вельчанинов тотчас заметил эту развязность и принял к сведенью.
Спокойно и без лишних слов, без давешнего волнения, рассказал он, в виде отчета, как он отвез Лизу, как ее мило там приняли, как это ей будет полезно, и мало-помалу, как бы совсем и забыв о Лизе, незаметно свел речь исключительно только на Погорельцевых, – то есть какие это милые люди, как он с ними давно знаком, какой хороший и даже влиятельный человек Погорельцев, и тому подобное. Павел Павлович слушал рассеянно и изредка, исподлобья с брюзгливой и плутоватой усмешкой поглядывал на рассказчика.
– Пылкий вы человек, – пробормотал он, как-то особенно скверно улыбаясь.
– Однако вы сегодня какой-то злой, – с досадой заметил Вельчанинов.
– А отчего же бы мне злым не быть-с, подобно всем другим? – вскинулся вдруг Павел Павлович, точно выскочил из-за угла; даже точно того только и ждал, чтобы выскочить.
– Полная ваша воля, – усмехнулся Вельчанинов, – я подумал, не случилось ли с вами чего?
– И случилось-с! – воскликнул тот, точно хвастаясь, что случилось.
– Что ж это такое?
Павел Павлович несколько подождал отвечать:
– Да вот-с все наш Степан Михайлович чудасит… Багаутов, изящнейший петербургский молодой человек, высшего общества-с.
– Не приняли вас опять, что ли?
– Н-нет, именно в этот-то раз и приняли, в первый раз допустили-с, и черты созерцал… только уж у покойника!..
– Что-о-о! Багаутов умер? – ужасно удивился Вельчанинов, хотя, казалось, и нечему было ему-то так удивиться.
– Он-с! Неизменный и шестилетний друг! Еще вчера чуть не в полдень помер, а я и не знал! Я, может, в самую-то эту минуту и заходил тогда о здоровье наведаться. Завтра вынос и погребение, уж в гробике лежит-с. Гроб обит бархатом цвету масака, позумент золотой… от нервной горячки помер-с. Допустили, допустили, созерцал черты! Объявил при входе, что истинным другом считался, потому и допустили. Что ж он со мной изволил теперь сотворить истинный-то и шестилетний друг, – я вас спрашиваю? Я, может, единственно для него одного и в Петербург ехал!
– Да за что же вы на него-то сердитесь, – засмеялся Вельчанинов, – ведь он не нарочно же умер!
– Да ведь я и сожалея говорю; друг-то драгоценный; ведь он вот что для меня значил-с.
И Павел Павлович вдруг, совсем неожиданно, сделал двумя пальцами рога над своим лысым лбом и тихо, продолжительно захихикал. Он просидел так, с рогами и хихикая, целые полминуты, с каким-то упоением самой ехидной наглости смотря в глаза Вельчанинову. Тот остолбенел как бы при виде какого-то призрака. Но столбняк его продолжался лишь одно только самое маленькое мгновение; насмешливая и до наглости спокойная улыбка неторопливо появилась на его губах.
– Это что ж такое означало? – спросил он небрежно, растягивая слова.
– Это означало рога-с, – отрезал Павел Павлович, отнимая, наконец, свои пальцы от лба.
– То есть… ваши рога?
– Мои собственные, благоприобретенные! – ужасно скверно скривился опять Павел Павлович.
Оба помолчали.
– Храбрый вы, однакоже, человек! – проговорил Вельчанинов.
– Это оттого, что я рога-то вам показал? Знаете ли что, Алексей Иванович, вы бы меня лучше чем-нибудь угостили! Ведь угощал же я вас в Т., целый год-с, каждый божий день-с… Пошлите-ка за бутылочкой, в горле пересохло.