Шрифт:
Хотя, чего ж повторяться: все это я описал в повести, которая месяц назад наконец-то вышла в свет. Надо сказать, что это редкий случай в моем писательстве, особенно сейчас - вот так доподлинно выставлять живого человека в повествовании. До этого я только считанные разы, еще по молодости, не имея опыта сочинительства, списывал, копировал своих знакомых, срисовывал их до мельчайших черточек, наивно полагая; мол, чем натуралистичнее, фотографичнее, тем художественнее, живее выйдет и персонаж. Это я сейчас, под старость, начал понимать-чувствовать: точным копированием жизни творческого результата вряд ли достигнешь. Нет, долой приемы очеркистов и фельетонистов! Да здравствует божественное воображение, да здравствуют домысел и вымысел!..
Когда жена приходит с работы, я прямо на пороге спрашиваю:
– Знаешь про Филимонова?
– Да знаю, знаю, - раздраженно отмахивается Валя.
– Тебе в радость, наверно.
Жена не в духе. Она вообще в последнее время хронически не в духе. А кто, скажите, в наши шизофренические дни в духе? Разве что бизнесмены хапужные, торгаши наглые да чокнутые демократы доморощенные. Веселятся емели - их неделя.
– Да что ты, типун тебе!
– резко обрываю я.
– Тут и так душа не на месте.
– Ну еще бы! Может, он из-за тебя жизнь самоубийством кончил, может, он сам под грузовик заехал.
Я молча смотрю секунд десять на ее рыжие мелко завитые кудельки, на дурацки перевернутые дужками вниз модные очки с толстенными стеклами, делающими взгляд постоянно насмешливым, на ее острый бледный нос.
– Перестань, дура!
– ору я. Я даже взвизгиваю - соседи наверняка слышат.
– Вечно настроение испортишь!
Я бросаюсь из прихожей в свою комнату-клетушку, с размаху бабахаю дверью. И - дикий кошачий вопль. Этот дурень Фурсик, наш рыжий котяра, проскакивая вслед за мной, разумеется, забыл в двери хвост. Жена - в крик. Ор, вой, рёв. Сердце - молотком по ребрам. Тьфу ты, черт! Вечерняя работа насмарку. А ведь срочно надо заканчивать новый рассказ: из той же "Местной жизни" звонили уже - просят-ждут для литполосы, беспокоятся.
Я выкидываю в общую комнату рыжую бестию, мечусь минут пять по своему кабинетику - три шага туда, три обратно, - накачиваю-взвинчиваю себя... Всё! Я выскакиваю в коридор, напяливаю куртку, хватаю шапку и-за дверь. А пошли вы все! Из нагрудного кармашка куртки я выуживаю свои финансы, пересчитываю при тусклом свете одинокого фонаря в подъезде - на пивко с лихвой хватит. Пить-то вроде и не тянет, но не по улицам же слоняться в такую холодрыгу, скользить и падать на мартовском голом льду.
Еще расшибешься до смерти и - вдогоночку за Иваном Александровичем Филимоновым.
Бр-р-р!
2
Поблизости пиво обнаруживается лишь в "Ниве". Эта прибазарная забегаловка и без того всегда переполнена грязной пьянью, а в этот вечер и вовсе не протолкнуться. Правда, очередь к дыре в стене, из которой появляются полные кружки, не очень велика: постоянные клиенты уже затарились, да и большинство из них попивают прихваченные с собой водяру и чернила. До закрытия гадюшника еще час - успеть можно.
Отстояв свое, я беру три кружки почти совсем беспенистого пива, в нагрузку - кусок заржавленной ставриды. Я оглядываюсь, высматриваю в сигаретно-сивушном мареве свободный уголок, как вдруг:
– Андрюша!
Мне призывно машет из угла пятерней Савкин. Откровенно говоря, болтать-общаться в сей момент охоты мало. Мне надо в одиночестве, за пивком сосредоточенно подумать, выковырять из недр сознания какую-то еще неясную занозу-мысль - она саднит, тревожит, покалывает. Но как не откликнуться на зов знакомого? Наша проклятая псевдоинтеллигентность, наши закостенелые условности мешают нам прямо в физию досаждающему, назойливому человеку рявкнуть: "Да пошел ты!"
Криво усмехнувшись приветственной улыбкой, я протискиваюсь на краешек скамьи к Савкину. Тот впадает от встречи в восторг, начинает лопотать и брызгать слюной. Это - один из домпечатовских типов. Когда-то он служил в газете, а выйдя на пенсию, продолжает обитать в Доме печати - пишет заметульки, составляет кроссворды, подрабатывает корректором то в одной, то в другой редакции. Савкин торопливо дохлебывает свою кружку и с вожделением устремляет блеклый взор на мои. Я со вздохом придвигаю ему полную посудину, киваю и на трупик ставриды:
– Угощайся, Семёныч.
Семёныч, с жадностью глотнув дармового пойла, впивается полусгнившими желтыми клыками в рыбьи останки. Урчит.
– Слыхал, Семёныч, про Филимонова-то?
– А как же! Намедни еще знал - по свежему. Хоть и склизкий был человек, а жалко. Маловато пожил, маловато. И не пил, дурак. А недаром сказано: веселие человека русского есть питие. Так-то вот!
Савкин, чувствуется, гуляет с утра, очень чувствуется. Впрочем, он почти всегда ходит во взбодрённом состоянии.
– Я вот что хочу сказать, Андрюша, - вдруг хмурит он кустистые брови. Ты не обижайся на старика: я тебя как человека очень даже уважаю, но вот повесть твоя... Да, да, я уже прочитал ее, имел случай. Понимаешь, я сам когда-то в редакции этой работал - золотые денечки! А ты все высмеял, обсмеял, извини старика за словечко - обкакал. Ты же сам в этой газете служил, как же можно так предательски всё высмеивать?
Вот гад! Мое пиво пьет и меня же прополаскивает. Алкоголик зачуханный!
– Видишь ли, Семёныч, я как раз на личном опыте, как бы изнутри и описал, в какой мерзкой, гнилой атмосфере пришлось мне работать и творить, будучи корреспондентом той газетки. И атмосферу пакостную, фарисейскую и вонючую в редакции создавал как раз твой хваленый геноссе Филимонов. Что, скажешь, я его не правдиво, не достоверно изобразил?