Шрифт:
Еще осенью возникло намерение подвести под партизанский удар какую-нибудь волостную или даже часть районной полиции. Но без надежной связи с партизанами осуществить такое дело невозможно. Годун исподволь начал заводить переговоры с прудковским старостой, который, по мнению всех, кто собирается у Адамчука или Толстика, давно связался с лесными хлопцами. Но пока шли эти предусмотрительные двухсторонние переговоры, партизаны сами разогнали лужинецкий, литвиновский и пилятичский гарнизоны. Откладывать выход в лес дальше уже нельзя...
Случилось так, что круг заговорщиков, в который вначале входили только местные начальники, постепенно расширялся за счет людей, которые вообще отказывались от службы у немцев. Лубан тут ни при чем. Их втянули хитрый Толстик или тот же Годун. Хотят, наверное, создать видимость подпольной работы тут, в местечке. Мол, не сидели сложа руки. Лубан против маскарада. Может, от этого на душе лишняя тревога.
Заместитель бургомистра не спит. Лежит на топчане, подложив под голову старую фуфайку, от которой пахнет мазутом, перегоревшим углем и еще чем-то особенным, что бывает только на станциях. Он любит эти запахи, так как сызмалу жил около железной дороги, в казенном доме, где, наверное, и теперь доживает век старый, сгорбленный, давно покинутый взрослыми сыновьями отец. Мать умерла несколько лет назад.
В последние месяцы, когда в душе вспыхнуло это неугасимое пламя отчаяния, он собирается навестить отца. При нынешнем положении Лубана проехать сто с лишним верст на каком-нибудь воинском товарняке, чтобы попасть в город, где живет отец и где большую половину жизни прожил он сам, вообще-то нетрудно. Он может вытребовать аусвайс со всеми нужными печатями и разрешениями. Но что-то вроде мешает. Что - он и сам пока не разберет. Отец конечно же знает, кто теперь его сын, так как знакомые люди из того города были тут, - видно, рассказали о его службе. Не отозвался старик ни словом.
Из-за дощатой перегородки доносится спокойное дыхание жены. Младший сынишка спит с ней, а старший, которому исполнилось двенадцать лет, подстелив фуфайку, улегся на полу возле печки. Вот так живет пан заместитель бургомистра, второе лицо в районе. Немцы никогда не переступали порога этой незавидной, не лучшей, чем у какого-нибудь стрелочника, квартиры. Он их к себе не приглашает. Никогда он не был скаредным, не думал о богатстве, роскоши, не стремился к сладкой жизни. Но все равно достукался. Попал в силок, откуда на этот раз, пожалуй, не выберешься.
Когда Лубан думает о своем нынешнем положении, в памяти невольно встает молодость, неказистая, грязная улица предместья, на которой стояла их кособокая хатенка, не худшая и не лучшая, чем у других. Отец, который выдает себя теперь за праведника, таковым на самом деле не был. Заливал старик за воротник что надо. Так заливал, что машиниста курьерских поездов пересадили на маневровый, затем на этом же тихоходе ездил кочегаром, а кончил тем, что, дотягивая до пенсии, охранял железнодорожную баню. Да один ли отец?
Вторая Шанхайская, как называли улицу старожилы предместья, в дни получек показывала, пожалуй, наивысший класс пьяного, бешеного разгула. Замордованные жены наиболее заядлых пьяниц с утра обычно занимали очередь у окошка кассы, чтоб перехватить заработок своих нерадивых мужей, но те все равно вырывали червонец или два, чтоб залить горло, дать выход темной, неподвластной разуму силе, что постепенно накапливалась на дне души. В тех очередях не раз стояла Лубанова покойница-мать.
Из-за отца или не из-за отца, но сам Лубан рано пошел по кривой дорожке. Имел за плечами уже восемнадцать лет, но успел, да и то с грехом пополам, закончить только начальную школу. Наконец, нормальной учебе помешало лихолетье оккупаций, переворотов, каких на его молодость выпало достаточно. Первыми, когда рушился Западный фронт, пришли немцы. Он хорошо помнит островерхие, с хищными орлами каски, широкие зады, холеные красные морды кайзеровских солдат. Тогда, при немцах, на Второй Шанхайской как бы сама собой возникла шайка-бражка из юношей, подростков, которую, очевидно, направляла чья-то опытная крепкая рука. Воровали у немцев что попало. Однажды осенней ночью загнали в тупик вагон, а открыв запломбированные двери, сами ужаснулись тому, что увидели. Вагон наполовину был забит ящиками, доверху заполненными железными крестами, медалями, разными регалиями. Плохо могло кончиться для Второй Шанхайской ночное приключение, но там, в Германии, началась революция, и немцы убрались восвояси.
Был еще красный командир Стрекопытов - в прошлом царский офицер, который вдруг, спохватившись, решил снова перекраситься в белый цвет. Стрекопытовцы убивали, вешали местных руководителей, с которыми недавно стояли рядом - на трибунах. Шайка Стрекопытова успела нашкодить мало недолго он продержался. Но и ему подстроили штуку, которая имела скорее политический, нежели уголовный характер. На Второй Шанхайской всегда было много голодных бродячих собак, и вот эти собаки вдруг начали бегать по городу, нося вместо ошейников банты - под цвет бывших царских знамен.
Мутная река текла, петляла дальше, когда уже утихли пушечные выстрелы и торопливый, отчаянный треск пулеметов. Был нэп, на центральных улицах города открылось много ресторанов, ресторанчиков и разных увеселительных заведений, которые начинали свою деятельность вечером. Он, Лубан, тогда только входил в молодую силу. Неугомонные смуглые парни с Второй Шанхайской форсили в расклешенных брюках, не любили совбуров и свою неприязнь к ним высказывали в грязных песенках, сопровождаемых гитарным перезвоном.