Шрифт:
Потом военкомат взял его на учет и стало известно о не столь уж далеком призыве на военную службу. До перемены ли профессии тут?
А с другой стороны поглядеть — привык Ивашкин к своей работе. Великое дело привычка.
Хотя и вернулись в деревню с войны уцелевшие мужики и парни, людей все же недоставало. Многие прорехи в хозяйстве латать надо было, до которых в войну руки не доходили, и не менее строго, чем в войну, блюсти бережливость в большом и малом. Вот когда особенно убедился Ивашкин в правоте председательских слов — учет всему голова. Ну что ж, в учете он поднаторел, был до щепетильности пунктуален, каждый килограмм, каждый литр, каждый трудодень — все было отражено у него, документально засвидетельствовано. Эту его работу на совесть люди заметили и оценили. Как-то само собой получилось, колхозники постарше вдруг завеличали его Федором Михалычем. В краску вгоняло Ивашкина такое обращение, но где-то в глубине души вызревало горделивое, даже самолюбивое чувство.
Но, в конечном счете, все же не это удерживало Ивашкина, а совсем другое, о чем он никому, ни за какие коврижки не сказал бы. Самому-то себе и то с трудом верил. Может быть, и обманывал себя в чем-то, фантазировал, сочинял то, чего на самом деле и не было.
Так что же это такое? Только не что, а кто. Вот такую существенную поправочку требуется внести. От этой поправочки сладко заныло у Ивашкина в груди. Припомнилось, как все началось. Наверное, у всех по-разному это начинается, у него же началось так.
Как-то приметил он, что Катюша Рябова, деревенская почтальонша, больно часто стала забегать в правление колхоза. Почта-то в этом же доме была, в бывшем поповском особняке, через стенку. Газеты и письма в деревню обычно привозили после обеда. Катюша до вечера разносила их — и, казалось бы, ступай домой. А она обратно в правление ладила, вроде дела у нее там еще оставались.
Сначала Ивашкин не придавал значения ее появлению, а потом обнаружил: сядет она в уголке и поглядывает на него. Поднимет он осторожно голову от бумаг, сдвинет в сторону счеты и вдруг встретится с ее взглядом. И ведь что любопытно-то, она не отведет своих призывно мерцающих глаз, а Ивашкин вспыхнет, даже ушам жарко станет. Спросил однажды вдруг севшим голосом:
— Чего тебе?
— А ничего. Чудной ты… — рассмеялась, как монетки по полу рассыпала, напоследок обожгла его взглядом и убежала.
И задумался Ивашкин. Придя домой, долго разглядывал свое отражение в старом, изрядно потускневшем настенном зеркале, трогал весьма невыразительные брови неопределенного цвета, поглаживай пушок на верхней губе, расправлял гребешком непослушные светлые вихры, зачесывал их по последней городской моде назад. Ничего чудного, правда, в своем виде не наблюдал.
— А ведь вырос ты, Федянька, — неожиданно подошла к нему мать и прислонилась щекой к его плечу. — Совсем большой стал, вытянулся на голову выше меня. И на отца-то как похож… вылитый отец. Он тоже все перед зеркалом прихорашивался, как молодой петушок перышки расправлял.
Говорила, улыбалась, а сама передником слезы промокала.
Положим, к зеркалу он подошел впервые. Ну, да ладно, не в этом соль. Взгляд Катюшин не давал ему покоя, ищущий взгляд, ожидающий чего-то. А он, голова с ушами: «Чего тебе?»
По-иному, нежели раньше, взглянул на Катюшу. Не просто как на девчонку годом младше его, тоже после семилетки оставшуюся в деревне. Связал этот свой взгляд со словами матери, что вырос он. Словно наяву увидел Катюшу с сумкой, набитой газетами. Из-под вязаной пуховой шапочки волнистые волосы до плеч, из-под полуопущенных ресниц веселый взгляд черных быстрых глаз. Щеки в румянце, у переносья крапинки веснушек. И вся она такая крепенькая, ладная, не гнется под тяжестью сумки. Быстро шагает от избы к избе стройными ногами в резиновых ботиках.
Почувствовал Ивашкин, как сердце его застучало гулко и беспокойно.
Потом дня четыре не приходила Катюша в правление. Он видел ее только издали. Подумал, нагородил в мыслях черт знает что, на самом-то деле ничего нет и не было. Потом другая сверкнула мысль: ты сам пойди на почту, не жди, не вынуждай девушку совершать поступки, на какие решиться ей не просто.
Пошел, и предлог отыскался, мол, мать за конвертами послала. А глаза-то, видно, выдали его. Причем тут конверты? Да и у Катюши на лице было написано — не напрасно он пришел.
Вот так у него начиналось. Потом-то вроде проще стало. Проще ли, если и теперь дня не проходит, чтобы он не вспомнил Катюшу, ее голос, ее слова, прикосновения ее рук, нежные и тревожащие, провожания до первых петухов, хотя до дома, где она жила, ходу пятнадцать минут.
Все письма от Катюши, а их уже порядочно пришло, носит в кармане гимнастерки. Жаль, карточки пока не прислала, никак до деревни фотограф не доедет. Спрашивает иногда, как, дескать, тебе служится, Федя?
Коснулся кармана, потрогал пухлую пачку писем. Захотелось достать последнее, на прошлой неделе полученное, еще раз почитать, хотя и помнит каждую строчку. Нет, нельзя отвлекаться от наблюдения.