Шрифт:
Я рассмеялся:
– А как их позвать? Мне что, нанять глашатая?
– Ахий вызывают не голосом, – объяснил Сервус, – а сердцем.
Мы с отцом обменялись удивленными взглядами.
– Сервус был рабом старика Гибриды, у которого уже голова не варит, – объяснил я. – Поэтому, возможно, ему нравится жить в окружении разных чудаков.
– Тебе нужно просто запереться в своей комнате и следовать моим советам, – сказал Сервус, словно пропустив мое замечание мимо ушей.
Цицерон посмотрел на небо: вечерело, а у него еще оставались важные дела.
– Что ты теряешь? – спросил он, поднимаясь со своего ложа. – Если завтра с утра здесь появится ахия, награди этого раба. А если нет, накажи двойной мерой розог: за дерзость и за обман. А сейчас мне нужно заняться делами, чтобы подготовить твое путешествие. Я хочу, чтобы завтра утром все было готово.
– Так, значит, – заныл я, – мне надо отправиться в путь уже завтра утром?
– Зачем откладывать срочное дело, когда можно ускорить события? Тебе дается важное поручение, ты сын Марка Туллия Цицерона, и я возлагаю на тебя большие надежды.
И с этими словами он ушел, оставив меня во дворике. В тот вечер я заперся в своей комнате, горя негодованием и молча страдая от ярости. Меня сопровождали только мое разочарование, кувшин вина и Сервус, который мне его наливал.
– Ну и что же ты мне посоветуешь делать, – сказал я ехидно, попивая вино, – чтобы при помощи магии привлечь ахию к нашему дому в Субуре до восхода солнца?
– Ахии слышат чувства, точно так же как другие люди понимают друг друга при помощи слов.
– Неужели? – недоверчиво произнес я, прихлебывая вино.
– Именно так. В твоей груди должно родиться достаточно сильное переживание, чтобы чувства ахии его восприняли.
– Я хочу тебе напомнить, что в нашем бурлящем жизнью городе обитает почти миллион жителей. Ты думаешь, что все остальные горожане бесстрастны?
– Именно поэтому твои переживания должны быть достаточно сильными и неординарными, чтобы какой-нибудь ахия услышал их и пришел на зов.
– А как, черт возьми, получится, что ахия сможет услышать мои страсти, если они кипят глубоко в моей груди?
– Нектар спрятан еще глубже в чашечке цветка, но пчела может почувствовать это на невероятном расстоянии и прилетит, чтобы его пить.
Спорить с ним было бесполезно, поэтому следующие слова я произнес скорее для себя самого:
– Хочешь знать, какое чувство обуревает меня сейчас? Ярость!
– Это уже неплохо, – сказал Сервус, наливая мне еще вина. – Продолжай в том же духе.
– Все очень просто! Мои приятели и я сам – дети самых знатных римских семей, мы – дети города, который покорил весь мир, и с самого нашего рождения нас воспитывают, чтобы им управлять. А что сейчас получается? Именно теперь, когда мне представляется исключительная возможность продвинуться и получить хорошее место, мой собственный отец выгоняет меня в пустыню. В буквальном смысле слова! – Я швырнул пустую рюмку в стену. – Когда мой отец будет праздновать свой триумф или когда ему устроят овацию, все станут спрашивать: «Где Марк, старший сын Цицерона?» И ехидные злопыхатели будут отвечать сами себе: «Наверное, отец не считает сына достойным, если не хочет видеть Марка рядом даже в такой торжественный день, когда его самого объявляют первым среди римлян».
– Но это не так, – заметил Сервус. – Твой отец отправляет тебя с заданием во благо Республики.
– Это называется политикой, идиот! Государственных должностей меньше, чем тех, кто на них претендует. Известно ли тебе, какую часть тела в первую очередь использует молоденький патриций? Локти! И хочешь знать, кто первым станет распространять слухи, вредящие моей репутации? Мой лучший друг Гней-Кудряш!
В Риме накануне Конца Света, Прозерпина, мы, знатные граждане, обычно вымещали свое недовольство на домашних рабах. Они были подобны книжным полкам, которые молча выдерживали всю тяжесть наших знаний. В тот вечер, выпив добрую половину содержимого кувшина, я стал крушить мебель в комнате.
– Этого недостаточно, – заявил Сервус. – Если ты хочешь, чтобы ахия явился, твое чувство должно стать сильнее, напряженнее и призывнее. И быть более искренним.
Не слушая его, я опустился на пол в углу комнаты. Вино ударило мне в голову.
– Я не просто плохо владею мечом, я совершенно никчемный боец. Мой учитель из Иллирии [16] говорит: «Марк, сколько я ни стараюсь, ты до сих пор не знаешь даже, с какой стороны надо браться за гладий». И однажды я понял тому причину: мне никогда не стать хорошим бойцом, потому что я не выношу вида ран. Я не могу смотреть, как острый клинок вонзается в человеческую плоть. И знаешь почему? Потому что я трус, и с этим ничего не поделаешь: оружие внушает мне безумный страх. – Я перевел дыхание и продолжил: – Несколько лет назад, как раз перед тем, как мне предстояло облачиться в тогу, которую носят мужчины, мне каждую ночь снился один и тот же сон: я падаю вниз и вниз в бесконечно глубокий колодец, чьи стены щетинятся остриями мечей. Они ранили меня, но не убивали, и мое падение не прекращалось, оно длилось вечно. Отец успокаивал меня, говоря, что подобные сны характерны для юношей моего возраста и что это пройдет, когда я смогу носить тогу. Но даже Цицерон может ошибаться: ночные кошмары не прекратились, я не перестал бояться мечей и колодцев. Ничего подобного. Просто я больше не говорю с отцом о своих страхах, чтобы ему не было за меня стыдно. Я ненавижу заточенные клинки и бездонные колодцы, ненавижу и боюсь. А теперь ответь: ты можешь себе представить человека, который претендует на магистратуру в Риме и при этом ненавидит два главных достижения нашего государства – военное и инженерное искусства?
16
Иллирия – римская провинция в западной части Балканского полуострова.
Я выпил еще вина и засмеялся над самим собой – бедным пьяницей, потерпевшим поражение, но позволяющим себе язвить.
– Пару дней назад, – напомнил я Сервусу, – в палатке претора Гибриды, там, где ты стал моей собственностью, собралась компания юнцов, помнишь? Тогда нас окружали будущие наместники Македонии, Испании, Азии. Все эти мальчишки однажды превратятся в консулов и преторов, завоюют земли, которые пока не принадлежат нам. Их имена обретут бессмертие благодаря монетам, где запечатлеют их профили, их лица будут воспроизведены в камне памятников и бюстов. А я? Я – трус. – Я поднял голову и посмотрел Сервусу в глаза. – Как это ни удивительно, в той палатке было только два человека, которым не суждено сделать ничего примечательного, – ты и я. Для тебя, всю жизнь проведшего в рабстве, в таком положении вещей нет ничего нового, ты от этого никак не пострадаешь. Но для меня это самое жестокое унижение, которое ложится на мои плечи непомерным грузом: я, сын самого храброго героя во всей Римской империи, одновременно являюсь самым отъявленным ее трусом.