Шрифт:
Глебу тогда восемь было. Он меня защищал тогда. За справедливость.
– Ты Агамон, шурной какой-то, - говорил он мне, - тебя когда-нибудь тоже переедет.
А и верно. Я как увижу чего, хоть бабочку, так и замру. И глядеть могу долго-долго. А Глеб подойдет и хлопнет по ушам. Больно, а терплю.
– Это я тебя, - говорит, - к жизни тренирую. Трактор, небось, шутить не будет.
Так и жили. Я, помню, отца Михаила спрашивал:
– Что это во всем есть? Будто внутри всего еще чего-то сидит. Где белое, а где темное. А разглядеть не дается.
– Дар у тебя, Мема, - смеялся поп, - душа это. Душа во всем есть. Не каждому ее видеть дано. А кому дано, у того жизнь тяжка.
Играли мы у хлева. Вдруг Кланька кричит:
– Крыса, крыса!
Ну мы подбежали. И верно, в свиной лохани крыса. Свалилась, видать, и не выскочит никак. Пацаны стали ее палками шугать, а та орет. Тонко так, жалостно. Хвост длинный, противный, а кричит будто дите.
– Стойте!
– Глеб сказал.
– Мы ее судить будем.
Залез на колоду и говорит:
– Именем народа! За расхищение свиного имущества! Приговорить к смертной казни.
Взял кирпич и подошел. А та молчит. Смотрит и молчит. А только вижу, поняла. Я только рот открыл крикнуть, а Глеб уже бросил. Я думал, ей по лапам попало. А нет, по шее. И заплакал я горько, будто не крысу убили, а сестру мою. А сестры у меня никакой не было.
– Ты, Агамон, сопли утри, - Глеб говорит, - чтоб мужик слезы лил, срам один.
А я видел, ушло что-то. Было сперва, а потом не стало. А потом и больше. Понял я, что и в словах это есть. Что зло в них сидит и добро. А когда было мне десять, стих написал. Маленький. Стиху-то меня отец Михаил обучил, на псалмах. Только сочинять не велел настрого.
– Стих, - говорит, - душу должен иметь. А без того грех баловаться.
Я ему верил. На клубе такой стих висел, что худо мне делалось. Буквы белые, стенка красная. А я гляжу, темно там и холодом тянет. Я стишок написал желтенький, как цыпленок, училке показал украдкой.
– Ты, Гама, - говорит, - прямо Есенин.
– Училка добрая была, из города. Гамой меня звала.
– Хочешь, - говорит, - Есенина почитать?
И дала мне книжку. Я всю ночь читал, и чудилось, будто весь чердак светится. А еще там биография была. С картинками. А на картинке женщина, Айседора зовут. В белом шарфе.
У меня тогда с головой что-то сделалось. Я после целый год стихи писал Айседоре Дункан. Целую тетрадку исписал. Никому не показывал. Только Глеб прознал. Тетрадку отобрал и сжег. Я его за руку укусил тогда. Он мне чуть мозги не вышиб, а потом говорит:
– Тебе, Агамон, на селе жить. Какой из тебя мужик, ежли ты крови боишься? Я тебя учу, а ты - Айседора!
А кровь в деревнях дело обычное. Не то что парни по пьяни носы расшибут. А там петуха зарезать. Или порося заколоть. Дело обычное. Пацаны всегда поглядеть бегали. А я не могу. Петух крыльями бьет, а голова мертвая лежит. Не мог и все.
Нас после на бойню стали брать. Потрошить помогать. За это мослы бесплатно давали и копыта для студня. Все ходили. А Глеба уже забивать допускали. Ему уж пятнадцать стукнуло. Высокий, сильный.
– Я их не просто так, - говорит, - я их судом сужу. Справедливым. Подхожу к телку и говорю: "Именем народа! Приговариваю к смертной казни!". А уж после - колуном.
Я тогда уже понял, убью я Глеба, если он мне раньше шею не скрутит. А Глеб во мне нуждался сильно. Он в ВВУ собирался, а в учебе ни уха ни рыла. Я ему помогал.
А он уж на девок глядел вовсю. Только старшие с теми гуляют, кто после армии. Нас тогда пацанов было трое и Кланька с нами. Везде ходили.
А Глеб и говорит:
– Давайте Кланьку приговорим.
Та заорала. А он смеется.
– Дура, - говорит, - мы тебе приговор заменим. Вытолкаем и все.
Так и сделали. Пошли в лесниковскую сторожку. Там Глеб с нее трусы стянул и к скамье пригнул. Только я удрал.
После я много стихов написал. Кривых и темных. Хоронил ото всех. А отцу Михаилу показал. Он только головой качал.
А Кланьке правосудие по душе пришлось. Ее пацаны теперь по очереди приговаривали, и мне пришлось. Сладко да жалко. Гляжу я на Кланьку а сам ту крысу вспоминаю.
Я с отцом Михаилом тогда все больше говорил.
– Отчего, - спрашиваю, - люди разные такие? У всех голова, руки, ноги. А внутри разное? Один жалеет, а другим все равно, что пень, что голова?
– Оттого, Мема, - говорит, - что люди твари божьи, как и звери лесные. А ближе всего человеку волк. Волчиный вожак за стаю горой, а слабого погрызть может, не попадайся! Зато, ежли с чужой стаей свалка, вожак первый в бой.