Шрифт:
Должно быть, это было то еще зрелище: две девочки, сгибающиеся от неудержимого смеха, и массивный полицейский констебль, чье огромное, бледное, чужое лицо, нависшее над нами, казалось, являло собой единственное светлое пятно в темноте комнаты. Он не был настроен на веселье.
– Начальник хочет поговорить с вами, – бесстрастно сказал он. – Машина. Во дворе.
– Не думаю, что мы знакомы, – произнесла я, с профессиональным и решительным видом протягивая руку. – Флавия де Люс.
– Я хорошо знаю, кто вы, – ответил он, ткнув большим пальцем в сторону окна и «Уолсли». – Начальник хочет поговорить. Машина. Во дворе.
Я высокомерно убрала руку и вытерла ее о юбку. Не говоря больше ни слова, я развернулась и направилась во двор.
Оставлю Ундину здесь, поскольку она уже познакомилась с констеблем в Букшоу и тут тоже могла бы извлечь массу информации. В обществе полицейского она будет в безопасности. На самом деле, если кому и стоит переживать, так это ему.
Оказавшись снаружи, я быстро оглянулась и увидела, что констебль стоит в дверях и наблюдает за мной. И выражение лица у него было не как у полицейского. Это что-то совершенно другое: взгляд поверженного соперника. Возмущение и негодование.
Собирается ли констебль воспользоваться находкой для своего продвижения? Хочет ли он использовать меня и Ундину, чтобы удовлетворить заветное желание своей стареющей заботливой мамаши? Захочет ли развлечь ее после службы историей о вонючем диване? Будет ли она смеяться? Преисполнится ли ее старое сердце гордостью за сына?
Но времени нет. Инспектор ждет.
Прогулочным шагом я двинулась к «Уолсли». Инспектор Хьюитт сидел внутри, глядя вперед и не шевелясь. Встал в позу. Я открыла дверь и села на пассажирское сиденье рядом с ним.
Повисло долго молчание. Один из моих талантов.
– Флавия, Флавия, Флавия, – наконец проговорил инспектор.
Я радостно улыбнулась, как будто только что его заметила.
Было время, когда мы с инспектором Хьюиттом были хорошими друзьями. Однажды его жена Антигона, которую я обожаю, даже пригласила меня на чай. Но потом у них родился ребенок, костер дружбы потух, и я не поняла почему. Дело в ребенке или я что-то не так сделала или сказала?
– Да, инспектор? – с готовностью отозвалась я, как будто в предвкушении нового поручения.
Вот! Я это сделала! Мяч снова на его стороне.
– Флавия, Флавия, Флавия, – повторил он.
– Да, инспектор?
Я могла играть в эту игру так же долго, как он, и ему это известно.
– Это должно прекратиться, – сказал он. – Я уже вежливо попросил тебя не совать нос в официальные дела. Теперь я снова это повторяю, уже не так вежливо.
Теперь корова вышла из сарая, лошадь из конюшни, говорите как хотите. Перчатка брошена.
– Это угроза, инспектор?
– Это предупреждение, – объявил инспектор Хьюитт. – Предостережение. Мой следующий шаг будет решительным. Очень решительным.
– Благодарю вас за совет, инспектор, – сказала я. – Приму к сведению.
Я открыла дверь автомобиля и вышла, не оглядываясь. Закрыла дверь медленно, с раздражающей осторожностью и с сильно преувеличенной заботливостью. А потом со всей небрежностью, которую я смогла изобразить, выкатила «Глэдис» из-под дерева, где ее припарковала, слегка протерла подолом юбки, задрала подбородок и укатила прочь в облике сияющей добродетели.
Я практически слышала, как потрескивает пламень недовольства за моей спиной.
Я могла бы прокричать: «Не валяйте дурака с Флавией!»
Но мне и не нужно было, правда же?
Крутя педали на пути домой, я осознала, что очень хочу оказаться в Букшоу как можно скорее. Только в уединении химической лаборатории я чувствую себя собой. Это мое царство, и за его пределами я пустая оболочка, скорлупа отвратительного насекомого, просто фантик. Хотя нормирование сладкого закончилось только в начале этого года [17] , года коронации, я обнаружила, что совершенно разлюбила конфеты. Даффи сказала, что все эти слова о запретном плоде – правда и что мне нужно научиться хотеть что-то другое. Она предложила кубинские сигары или джин «Гордонс», но я уверена, что она шутит.
17
В 1953 году было отменено нормирование сахара, спустя почти 14 лет.
Но, как уже сказала, я начинаю осознавать, что есть внутренняя я и внешняя я, и сейчас меня не особенно интересует внешняя. Я становлюсь собой только в одиночестве среди стеклянных мензурок и реторт в моей бесценной химической лаборатории, расположенной в пустующем восточном крыле Букшоу.
Когда двадцать пять лет назад умер мой двоюродный дед Тарквин, или Тар, как его называли, после него осталась лаборатория, при виде которой химики Оксфорда и Кембриджа зарыдали бы от зависти.
Он также оставил клад из своих записных книжек и дневников, которые, несмотря на строгий запрет загадочного и неведомого государственного департамента, остались в Букшоу, где я изучаю их годами.