Шрифт:
С Розой обсуждать будущее не стали: знали, что бессмысленно. Просто обнялись, поплакали и простились навсегда. Мать вручила внушительный сверток: все семейное, родное, с чем и уезжать совершенно невозможно, а просто сбыть никак нельзя – фамильное.
В то, что – навсегда, Роза еще в те годы не верила и не понимала. Думала, через год-другой освободится немного Сема от архитектурных перегрузок, и тогда они навестят маму и отца, несмотря на так и не сложившиеся до конца отношения Дворкиных с Мирскими. Не вышло. И не только это – перестало получаться и другое: по маршруту Москва – Нью-Йорк и обратно письма стали пропадать начиная с двадцать седьмого года, и сколько ни пыталась Роза выяснить судьбу исчезающей в неизвестность переписки, ничего не выяснялось до конца. Так что покамест Пасха у Дворкиных с Мирскими праздновалась раздельно, у каждых на своем континенте, и всякий раз, пригубливая из бокала екатерининского стекла, что остались от мамы, Роза мысленно проговаривала на так и не забытом ею до конца идиш: «Зол дыр год гелфун майн либе мамочке, их геденк айх алэмен. (Храни тебя Бог, мамочка моя, я обо всех вас помню)».
А какой это был Бог, иудейский их – Яхве или же обыкновенный человеческий Иисус Христос, Роза знать не желала: ей было все равно, кто охранит ее самых близких от беды, какой из возможных этих богов. Она не самого его любила напрямую, Спасителя Небесного, в первый черед, как на Законе Божьем учили когда-то, она больше признавала своих родных и близких, а потому и его, Бога, заодно, а не наоборот.
В этот раз было особенно весело: Мирский, как обычно, издевался над Кацем, зная, что тот все одно стерпит и вовремя переведет все в шутку, но при этом доходил до той выверенной опытом границы, после которой могла бы затаиться и обида.
И точно – как только Сема подбирался к очередной предельной шуточке, то сам же резко сдавал назад, наливал Кацу персонально и подбрасывал в его адрес пару-тройку ласковых признаний. Тогда и проносило мимо тайной обиды.
Выпивали за всех, в очередь. Иногда, забыв про положенную строгость, сбивались по дороге со своих обрядов на русские, успевая по пути наметать на пасхальный стол кучу искрометных блюд из запасов острословного меню – сверху донизу. На коленях у Аронсона пристроился шестилетний Боренька. Ему было крайне интересно наблюдать за взрослыми. Он больше молчал и наматывал на будущее. Ида ахала с каждыми появившимися на столе новыми розиными пирожками, что подтаскивала Зина. Ахала, обязательно пробовала и активно нахваливала для укрепления академического родства. Кора, обретшая с подачи Георгия Евсеича иудейские корни, чувствовала себя полноправным членом общего праздника, ловя себя на том, что, может, и правда есть в их роду евреи, кто ж такое деликатное дело знает точно? Или – кто не знает?
Так и сидели, умеренно выпивая и веселясь, пока не поднялся Зеленский.
– Друзья мои, – соорудив серьезное лицо, обратился к застолью Георгий Евсеич. – Пришло время избавления от грехов наших, какие с того года набрались, – он с прищуром осмотрел присутствующих. – Надеюсь, непричастных к этому делу не имеется? – Он налил себе и пустил бутылку кагора по кругу.
Все налили, а маленькому Борьке капнули в блюдечко – слизнуть на всякий случай. Зеленский взял пустой бокал и стал обходить стол. Каждый из сидящих за столом отливал в его бокал по чуть-чуть из своего. К концу кругового маршрута емкость наполнилась почти до краев. Далее всем полагалось выпить свой кагор, а отделенные грехи в виде слитого вина вынести на выброс. Нет слитых грехов – нет вины присутствующих. Зеленский присел на место, хихикнул и выкрикнул в сторону кухни, где возилась у плиты Зинаида:
– Зинаидочка! Дочка!
Зина явилась тут же, вытирая руки о фартук.
– Аиньки, Георгий Евсеич, – доложилась она. – Вот она я. Принесть чего?
– Ничего не надо, дочка, – по-отцовски нежно ответил адвокат, – выпей с нами лучше, а то носишься, носишься все, передохни малость, успокойся. – Он протянул ей греховный кагор и приготовился чокнуться с ним своим. – Давай, милая, до дна, на здоровье!
Зина благодарно склонила голову и приняла питье. Георгий Евсеич пригубил свой напиток, не отрывая от Зины глаз. Весело отхлебнула еще пара гостей. Ида Меклер тоже хихикнула и сделала большой глоток. Зина выдохнула и сказала:
– Спасибочки за угощенье, – она отглотнула, пробуя вино. Сладкий этот, густой кагор явно пришелся ей по вкусу. Тогда она залпом осушила остаток, вытерла губы краем фартука и благодарно известила хозяйку. – Пойду теперь, там горячее на подходе и фишу щас подам, да? – Зина бросила вопросительный взгляд на Розу, рассчитывая получить одобрительный кивок. Однако, не получив ответного указания, исчезла на кухню.
Роза Марковна продолжала сидеть, замерев с нетронутым бокалом в руке. Мирский, перестав улыбаться, озадаченно посмотрел на жену, предчувствуя нехорошее.
– Пожалуйста, уйдите, Георгий Евсеич, – Мирская продолжала смотреть мимо Зеленского, но слова сказала так, что на шутку они не походили. И это поняли все. Возникла пауза.
Зеленский, надо отдать ему должное, не растерялся и не смутился, а принял единственно верное решение – адвокат-то от Бога. Он быстро глянул на часы, хлопнул ладошкой по лбу и бодро сообщил:
– Бог мой! И то правда. Засиделись мы, Коранька. Вставать завтра ни свет ни заря, деток будить, – он поднялся и беззаботно добавил: – Они у нас такие сони, такие сони! Пойдем, милая, – он подхватил под руку слегка нетрезвую супругу. Дочь князя сделала неудачную попытку выскользнуть из-под мужниной руки, пытаясь вставить свое:
– Жоранька, а как же фиш? И ведь завтра не надо в школу, завтра выходной, а?
– Мы уходим, Кора, – на этот раз Зеленский сказал это весьма твердым голосом, после чего вежливо поклонился гостям и увел жену в прихожую. Провожать его никто не поднялся, впрочем, нужды в этом уже не было, и не только на этот раз.
После той самой Пасхи тридцать второго года дружба Мирских с Зеленскими оборвалась, общаться они перестали, но при встрече кивали друг другу, как кивают жильцы одного и того же дома – смущенно или просто равнодушно.