Шрифт:
— Передайте муромцам, чтобы выдвигались вперед, оставив лагерь без прикрытия, и спасли отступление армии за Фульду, — устало и как-то обреченно молвил Никитин, обращаясь к стоявшим вокруг него ординарцам. Их оставалось все меньше и меньше. — Егерям — сместиться ближе к центру и держаться, пока мы не перевезем всю артиллерию.
Воодушевленные французы усилили натиск, подтянули резервы. Подошедшие муромцы огрызались огнем, но пятились назад. Лишь в лесах справа и слева от долины королевским полкам не сопутствовал успех. Егеря были в своей стихии и раз за разом выбивали линейные батальоны, не позволяя им перейти в штыковую атаку. Основные потери они понесли, когда пересекали руку вслед за переправившейся русской армией, спасшей все пушки, кроме разбитой вместе с «Ракетницами» полевой артиллерией, но потерявшей несколько знамен и более двадцати тысяч пехоты. А еще крепко досталось Зарубину — израненного генерал-поручика вынесли на руках побратимы-казаки из его личного конвоя.
Ночью Никитин отдал приказ об общем отступлении.
(1) Согласно современному толкованию наемничества гессенских солдат нельзя отнести к таковым — они оставались на официальной службе и получали жалование, не превышающее оклады солдат из армии нанимателя.
(2) В ранних монгольфьерах, «аэростатических машинах», использовался теплый влажный дым — считалось, что подъемная сила достигается за счет свойства заряженного электричеством дыма отталкиваться от земли. В общем, практика значительно определила теорию.
Глава 16
На пропахшей навозом и нуждой улице у театрального дома, похожего скорее на тюрьму, чем на храм Мельпомены, толпились горожане, обсуждая яркий плакат, прикрепленный прямо к двери. Он поведал парижанам о славной победе над русскими ордами, грозивших прекрасной Франции. Комментарии публики из низшего сословия были далеки от восторгов. Оборванец с золотушными язвами на лице шмыгал носом, тряс спутанными длинными космами и блажил с явным овернским акцентом:
— Подавитесь своей победой! Я доковылял сюда с юга, спасая свою жизнь — и что в итоге? Три дня без крошки хлеба!
Бедняга, он притащился на шум толпы в расчете поживиться хотя бы яблочным огрызком, и каково же было его разочарование, когда узнал повод для собрания. Далеко не одинокий в своем горе бродяжка — на многих лицах парижан Голод поставил свою печать, а глазам придал особое выражение, какое бывает у людей, загнанных в угол, или доведенных до состояния свирепого зверя, или потерявших человеческий облик. Когда отбросы на городских свалках почитаются за деликатесы, кому какое дело, что происходит где-то за пределами Сент-Антуанского предместья.
— Он прав! — поддержал несчастного высокий мужчина с мужественным лицом и ухватками цирюльника, хотя его мысли витали в иной сфере, чем вопросы выживания. — Кто вернет мне брата, сгоревшего на Балтике на королевском фрегате?
— Мой сын, мой мальчик! — Тут же запричитала прачка, порываясь вздернуть руки, но не смея расстаться с тюком стиранного белья, которое несла клиентам. — Он был солдатом и пропал, пропал с концами в далекой Саксонии. Где он? Жив ли он? Отзовись, умоляю!
— Молитесь, дочь моя! — попытался приободрить несчастную женщину случайно проходивший мимо священник.
К женщине его прибило толчеей, они столкнулись, как щепки в бушующем океане. Услышав ободряющее слово, прачка уткнулась головой в плечо, обтянутое черной сутаной. Кожей лба она профессионально определила дорогое сукно и резко дернулась назад.
— Вам не понять нашей нужды, святой отец! Вы не знаете, каково это — засыпать, не зная, чем накормить своих детей!
— Куда им, святошам! — скривился долговязый тип в деревянных башмаках. — Они же не платят налогов, а с нас дерут последний су. Хотя могли бы, особенно сейчас — когда снова повышают налоги на армию и флот. Почему король их защищает? Мы так на него надеялись, а он нас подвел! Видит Бог, я был бы лучшим королем, чем братец Луи!
Кривляясь, долговязый принял позу цапли, стянул с ноги сабо и поставил себе на голову, будто корону. Его фиглярство вызвало смех, но не только — распахнулись ставни окна на втором этаже облезлого дома, из него выглянула разъяренная матрона.
— Не смей говорить худого про короля!
Она выплеснула из окна содержимое своего горшка прямо на головы весельчаков. Меньше всех пострадал виновник переполоха, его отчасти защитила «корона».
Прохожие глухо зароптали. В захлопнувшиеся ставни полетели комки грязи и навоза. Атмосфера на улице наэлектризовалась, как и везде в Париже, кроме модных районов и квартала развлечений вокруг Пале-Руаяля. Там, в этом мире розовых, синих и зеленых париков, царила иная атмосфера и велись иные разговоры — о походах на улицу Сен-Оноре, чтобы «поклониться кукле» (1), об армейских подрядах, о доходности колониальной торговли и… о равенстве.
Особняк под номером 34 на Шоссе Д’Антен, со свежевыбеленными стенами, нарядными ставнями и бронзовой дверной ручкой в виде женской ладони, не вызывал бы особого внимания, если бы не роскошь экипажей, выстраивавшихся у подъезда, и свет вечерних огней, струящихся сквозь плотные шторы. Париж знал: это — салон Жюли Тальма. Один из многих в столице Франции, которую не удивить женскими салонами — салон мадам Неккер, жены восходящей звезды финансового мира, где обсуждались политические и философские вопросам, салон мадам Гельвеций, известный как Общество д’Отей, салон мадам Кондорсе, этот центр мыслящей ученой Европы, салоны аристо, куда был вход только для своих… И все же особняк № 34 привлекал внимание, о нем шептались. Официально он числился как «дом изысканных ужинов и изящной беседы», но весь город считал, что в нём царит разврат и похоть, не подозревая об искусно выстроенной руками Екатерины Дашковой ширме.