Шрифт:
...В Толстом было много творческой энергии. Вспоминаю одну нашу поездку, после которой он собирался "отразить" жизнь водолазов. В этой же поездке он заинтересовался множеством превосходных вещей. И, что самое главное, именно в эти дни в нем, в его писательском арсенале, зародилось многое, касавшееся русского Севера, что и вошло впоследствии в роман о Петре, - люди, ощущения, пейзажи.
Как же это было?
Мы едем вместе на подъем "Садко". Он, Шишков и я. Но ему мало было только этого подъема. Он изменил весь маршрут, нарушил все планы начальника ЭПРОНа Ф. И. Крылова.
Беломорканал, пристани, шлюзы, капитаны, чекисты, заключенные, консервные фабрики Кандалакши, океанографические станции, совхоз "Имандра", опытные полярные поля, Хибины, апатиты, горнорабочие, инженеры, старообрядческие деревни на Выге - все необходимо ему, кроме водолазов и кроме подъема парохода, затонувшего еще в годы первой империалистической войны.
Он как металлург говорит о горных породах с геологами и с академиком Ферсманом. Со старухами крестьянками в деревнях беседует о старой вере, двуперстии, покупает медные иконы, отлитые здесь несколько веков назад, ходит на охоту, ловит форель, участвует в литературных вечерах... Вячеслав Яковлевич Шишков еле дышит, а Толстой засыпает сразу, как ребенок, и встает с прекрасным цветом лица. Каждый день он обмывается с головы до пят, встает раньше всех и, фыркая над ведром, будит Шишкова своей обычной, постоянной шуткой:
– Работать!.. Вячеслав!.. Работать!..
Так всегда начинался толстовский день.
А по вечерам, когда вся наша бригада выматывалась от бесконечных встреч, разговоров, разъездов, неутомимым оставался только Толстой.
– Едем в клуб!
– кричит он.
– Там нас ждут...
– Нас никто уже не ждет... Скоро десять часов вечера... Кто будет ждать?
Он негодует:
– Спать, что ли? За этим приехали?
Он достает дрезину, и мы несемся в Хибины со станции Имандра.
Он оказался прав. В маленьком, тогда еще деревянном клубе не только яблоку, но даже булавке негде было упасть. Как торжествовал Толстой... Это был замечательный вечер. А когда мы возвращались на ночлег, Толстой всю дорогу спорил с главным геологом Хибин о магме... Он многое знал...
Это был талант, вечно ищущий нового.
...Тут же, то есть среди всех этих многообразных интересов, зреют в нем мысли и, очевидно, возникают подробности петровской эпохи подробности о скитах петровского времени, о старцах, о петровских людях, шедших в глубь этих таежных северных лесов, чтобы рушить старое и подымать новь.
Помню Толстого в кожаном пальто, в военно-морской фуражке, подаренной ему Ф. И. Крыловым. Ее он всегда носил в этой поездке. И ею даже гордился. Мы плывем на маленьком гидрографическом судне среди шхер Заонежья. Толстой часами разговаривал с матросами и капитаном корабля о путях Петра в этой глуши.
Помню, как он стоял, опираясь на поручни, смотрел на маленькие острова и зеркальные протоки, по которым мы шли, как с берега, с подлеска, вплотную подбежавшего к воде, сильный ветер бросал на палубу охапками осеннюю листву, багряную и золотую, с осин и берез.
Он жадно смотрел, как будто впитывая в себя каждую деталь пейзажа.
Он обратил мое внимание на ряд старинных, уже разрушившихся от времени построек.
– Здесь чувствуется Петр, его рука...
– тихо говорил Алексей Николаевич, чуть прищурясь и точно уже прощупывая глазами свои будущие страницы, точно читая еще ненаписанное.
– Да, все это началось, конечно, при нем...
Так рождался роман о Петре.
Только однажды он как бы "поддался" в этой бурной поездке, у него поднялась температура - это было на станции Академии наук в Хибинах. Он лежал на койке.
– Сегодня мне пятьдесят лет...
– сказал Алексей Николаевич, когда я пришел навестить его.
В ту пору этого никто не отметил. Ни письма, ни телеграммы он не получил даже из дому. И я понял, что ему просто взгрустнулось.
– Полвека - это цифра...
– сказал он, немножко надув губы.
А утром он был уже здоров и опять всех будил. А на разработках в штольнях апатита интересовался каждой мелочью работы, всем рабочим процессом и разговаривал с рабочими как инженер. Это был неутомимый талант.
...Лето 1942 года. Военная Москва. Тяжелое время. Сталинграда, как начала краха гитлеровского рейха, мы еще не видели даже в тумане. Германские клещи стремились охватить Москву, и трепет войны чувствовался во всем облике столицы с ее потоками грузовых военных машин, с людьми в шинелях, с зенитными точками и с воздушными заграждениями из аэростатов. Даже в ее красках чувствовалась война. Было очень душно, цвели липы, а люди, точно немые, молча, сжав губы, смотрели на карту военных действий. Тогда в эту пустынную Москву с чистыми, почти не засоренными улицами примчался из Ташкента Алексей Николаевич Толстой.