Шрифт:
Бурденко сердился и на самого себя. Ну зачем он, как шпик какой-то, прижался у чужих ворот и не может оторваться? Чего же он ждет?
У Бурденко стыли ноги даже в глубоких галошах и в толстых шерстяных чулках. Лучше бы ему тихонько уйти. Но ведь завтра или послезавтра он должен был снова прийти сюда. Обязательно должен. И так же должен был делать вид, что его интересует профессор Пирусский, которого, к сожалению, нет дома.
– ...Хорошо. Пожалуйста. Я поцелую.
Это сказала, опять засмеявшись, Кира. Вот теперь ее хорошо было видно. Она поднялась на две ступеньки своего крыльца и, положив руку с муфтой на плечо самого высокого студента, поцеловала его - ну, конечно, в губы.
Бурденко замер в негодовании. Он дал себе клятву больше никогда не приходить сюда. И не думать о ней. Не вспоминать.
Это, может быть, даже хорошо, что так получилось, что он увидел это, понял, как она легкомысленна. Очень даже хорошо.
Всю ночь, однако, он не мог уснуть.
А перед утром, когда уснул, она приснилась ему. И его же упрекала.
– Вы мужик, просто грубый, неотесанный мужик, - говорила она, чуть не плача.
– Мы поспорили на поцелуй. И я проиграла ему. И, как честный человек, я поцеловала его. Ну и что же? Это так естественно. А вы за домострой?
– спрашивала она, насмешливо прищуриваясь.
Бурденко все-таки и во сне был сердит.
И даже когда приехал профессор Пирусский и студенту Бурденко, его ближайшему сотруднику, надо было явиться к профессору на квартиру, он дважды прошел мимо окон Киры с таким видом, как будто эти окна не заслуживают больше никакого внимания. И гордился своей непреклонностью, железной, что ли, твердостью своего характера.
– ...Боже мой, каким смешным все это выглядит по прошествии множества лет, в свете, так сказать, возмужавшего сознания, - вздохнул профессор Бурденко.
– И все-таки многое остается неясным. Многое невозможно объяснить. Да и надо ли объяснять?
Говоря так, профессор как бы думал вслух, не обращая внимания на собеседника, как это случается с пожилыми людьми. И вдруг засмеялся:
– А вообще много странного на свете. Порой очень скрытный человек поверит неожиданно свои сердечные тайны скорее незнакомому соседу по купе в дальнем поезде, чем ближайшему другу. Ну вот зачем я вам рассказал о Кире? С чего вдруг? А ведь чего доброго вы это напечатаете, да еще чего-нибудь присочините. Ведь правда, присочините?
– Обязательно, - пообещал я.
– А я ведь вам еще ничего не рассказал о ней. Половины не рассказал. Но теперь уж, наверно, придется рассказать... Это нечто от психотерапии. Человеку порой надо излиться.
И профессор засмеялся:
– Но я надеюсь, вам не обидно, что я назвал вас незнакомым соседом по купе в дальнем поезде?.. В дальнем поезде жизни, - добавил он с оттенком печали.
И стал говорить о том, что смолоду он не страдал "жаждой излиться" и никого никогда не посвящал в свои душевные терзания. Да, откровенно говоря, и некого было посвящать. Как-то так сложилось, что он дружил со всеми и ни с кем в отдельности. Нет, он не считал это своим достоинством. Но и не думает, что это недостаток. Просто так сложилось.
– Просто так, - повторил профессор. И улыбнулся. И было ясно, что все совсем не "просто так".
ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ НИФОНТА ДОЛГОПОЛОВА
Внезапно, на исходе зимы 1899 года, в императорском Томском университете начались серьезные студенческие волнения.
Внезапность эта, впрочем, была подобна взрыву бомбы, закопанной в горячую золу.
Больше трех лет правительство колебалось и медлило с открытием здесь высшего учебного заведения в уже достроенном великолепном здании, опасаясь, что университет "обязательно, - писал один сановник, - станет в этом угрюмом крае, если не принять самых строгих мер, главным центром притяжения нежелательных идей".
Главным центром нежелательных правительству идей был, однако, не Томск и не Томский университет, а блистательный Санкт-Петербург, столица империи, все время сотрясаемой разного рода волнениями и в эти последние годы девятнадцатого века.
И это невзирая на все возраставшую строгость властей.
Ну что, казалось бы, может быть строже, например, казни через повешение? А не прошло ведь и нескольких месяцев с того мрачного майского дня 1887 года, когда в Шлиссельбургской крепости был повешен за подготовку покушения на царя Александра III двадцатидвухлетний Александр Ульянов, не прошло и нескольких месяцев, как родной брат казненного Владимир, несомненно представлявший себе весь ужас казни, тем не менее задумал и повел - правда, иным путем - несоизмеримо более настойчивую и уже неотвратимую подготовку к крушению всего царского строя.
Строгость, вероятно, останавливает и страшит в первую очередь слабодушных, но слабодушные, как известно, революций не замышляют и сознательно в волнениях не участвуют.
Хотя, конечно, волнения, разрастаясь, могут вобрать - и обычно вбирают - в свою орбиту и тех, кто первоначально не думал и не предполагал в них участвовать.
Бурденко, как, пожалуй, многие молодые люди почти всех слоев российского общества, вступавшие в жизнь в те теперь далекие годы, был проникнут пусть еще смутным, пусть до конца не осознанным, но уже неистребимым чувством недовольства общественным строем, его устоями, его охранителями.