Шрифт:
А горный луг тем временем уже скосили. Сено убрали, корова и зимой даст молока, и Клонцу нечего тревожиться, что к его столу не будет масла. Кто голодает, тот просто глуп.
Но у нас совершенно искаженное представление о Клонце! Не поедет он куда-то в деревенскую глушь и не станет он прогуливаться по просеке. Если он вообще решит отдохнуть, то только на морском курорте, в отеле, где кельнер что-то любезно шепнет ему на ушко, а Клонц с довольной усмешкой полезет в карман за бумажником. Попадаются там и дамы в бриллиантах, и с ними можно потанцевать. А кто не танцует с дамами в бриллиантах, тот просто неудачник и размазня.
Но, вероятно, дело все же и в письменном столе, за которым я сижу. Это не стол, а скорее секретер с высоким шкафчиком для книг. Ему примерно полтораста лет. Почему он не погиб, когда все рушилось, остается загадкой. Но царапины кое-где имеются, да и стекло в дверцах треснуло. Секретер не мой. Его поставили в снятую мной комнату владельцы дома.
Весьма возможно, что полтораста лет назад за этим секретером сидел некто, похожий на меня, и ему повстречался Клонц. И через полтораста лет за ним будет сидеть некто, и опять речь будет идти о Клонце.
Что нам за дело до "раньше" и "потом", кричат мне со всех сторон. Сиди себе за своим секретером и пиши для нас, нынешних; в этом мы больше других нуждаемся.
Почему они так считают? Отчаяние всегда одинаково. И что дает им право думать, будто я могу помочь нынешним?
Может статься, что я сам тому виной, потому что некогда наговорил много лишнего и бог знает чего наобещал. На доске секретера среди других бумаг лежит прибывшая сегодня телеграмма. Забавный такой текст. "Срочно необходимы хорошие пасхальные стихи", телеграфирует редакция одной зарубежной газеты. Значит, считает, что я такие стихи написать могу. Про то, что я как раз вновь повстречался с Клонцем и нахожусь в крайне подавленном состоянии духа, она знать не может. Иногда такое неожиданное предложение может сослужить весьма полезную службу. Натолкнет на другие мысли. Начнешь думать о пасхе. За шесть недель вполне могут сложиться хорошие стихи. Если повезет, и нескольких часов хватит. Ведь на дворе еще февраль и мороз двадцать градусов. Хотя он держится уже два месяца, можно надеяться, что к пасхе, то есть через шесть недель, немного потеплеет. Весна как-никак всегда наступала, правда, иногда очень запаздывала и не оправдывала надежд. Вопрос лишь в том, удастся ли до нее дожить. Я впервые вспомнил о пасхе. Она - символ воскресения из мертвых, что и должно найти отражение в стихах. Но как? Ведь это было бы ложью. Мы же не помышляем о воскресении. У нас нет на это сил. Мы жаждем только покоя. Ничего больше не видеть и не слышать, просто лежать, и все. Вот об этом вполне можно бы написать стихи, да только нельзя.
Может, где-то люди и впрямь страстно жаждут воскреснуть, и редакция учуяла это раньше, чем я? Ах, если б я мог в это поверить! Я бы не посмотрел на лютую стужу и отправился туда пешком, в своем пальтишке на рыбьем меху и стертых до дыр башмаках, чтобы смиренно припасть к источнику этой жажды и почерпнуть в нем новые силы.
А вместо всего этого... Догадывается ли кто-нибудь из тех, которые спрашивают меня по утрам: "Как дела?" - и которым я отвечаю как полагается: "Спасибо, хорошо. А у вас?" Догадываются ли они, что было со мной нынче ночью? Ибо этот секретер с высоким книжным шкафчиком, множеством мелких ящичков по бокам и откидной крышкой иногда кажется мне алтарем, и я преклоняю пред ним колена. Не так явно, чтобы Клонц, окажись он рядом со своим новым фотоаппаратом, мог бы запечатлеть мою позу на пленке. Для Клонца и его аппарата она невидима. И тем не менее это так. Я стою на коленях и заламываю руки. Совсем как на полотнах старых мастеров. Разве с той разницей, что я и в земном поклоне все равно не верю, что склоняюсь перед кем-то сущим и своими жалобными вздохами могу добиться его помощи.
Я опускаюсь на колени совсем так, как вбирают голову в плечи, когда вблизи вдруг грянет выстрел. Я опускаюсь на колени потому, что из этой позиции меня труднее всего повалить. Что происходит у меня в душе в это время? Чего тут спрашивать? А ничего! В том-то все и дело. Ничего. Там ничего больше не осталось.
Если удастся простоять достаточно долго, то дождусь в этой жалкой позе утра, которое принесет с собой то, что принято называть заботой о хлебе насущном. Что проку говорить о душевных муках, важен лишь результат. А результат в данном случае состоит в том, что я все еще жив. И только. "Как дела?" - "Спасибо, а как у вас?"
Где-то в тумане утра растворяются образы моего ночного коленопреклоненного бдения.
Тот, кто через полтораста лет будет сидеть за этим секретером, снедаемый злобой на Клонца, оглянется назад и посмотрит мне в глаза. Как это люди выносили такое раньше?
В поисках ответа я тоже оглядываюсь назад и вижу, что тот, кто до меня мучился над тем же вопросом, этого вынести не смог. Думаю, именно он и сказал: "Каждая твоя строка должна быть написана так, словно она последняя". Однако его собственные последние строки, вероятно, были очень схожи с теми, что я сейчас пишу, потому что он не счел возможным сохранить их для будущего. Он их стер, он их сжег. И ладно, что так; большинству до них дела нет, а немногим и так все ясно. Может, ему следовало бы все же чуть больше думать об этих немногих? Не затем, чтобы что-то им объяснить, нужды в том нет, а ради того, чтобы еще раз хоть на секунду задержаться мыслью на написанном? Но он этого не сделал. Рывком оторвался от секретера, встал и сказал: "Все, точка". Он вышел из комнаты, отправился в парк или на озеро. И был счастлив: никогда больше не придется иметь дела с Клонцем. Он поставил точку.
Ах, какую опасность навлек он на нас тем, что был счастлив!
Чтобы не впасть в соблазн этого счастья, мне пришлось вести жизнь изгоя. Ведь я жаждал отомстить еще и за него и потому нападал на все, что вынудило его поставить точку. Но только еще дальше скатился - уже к самому краю.
Тогда я всерьез обозлился и бросил ему в лицо:
Мы, призванные противостоять
небытию; мы, на переднем крае
стоящие, как ты, оберегая
перед лицом Ничто любую пядь,
мы до рожденья преданы тобой,
умерший брат. И наше обвиненье
да слышит будущее поколенье:
из-за тебя мы проиграли бой.
Здесь каждое усилье - пораженье:
открыта рана. В страшном окруженье
ответствуй нам, не опуская глаз:
что, брат, пробило брешь в твоем величье?
Миг слабости, минута безразличья?
Но брешь твоя теперь зияет в нас.
Но я порвал эти строки. Кто дал мне право перекладывать на другого вину за свои неудачи?
Этот другой - всего лишь повод. И обвинение вовсе не ему адресовано. Самого себя хотел я призвать к ответу.