Шрифт:
Гадина на каждый случай имеет дезинфицированное, как газовая камера, гладкое пояснение. Особенно для тех, кому никогда, или до поры до времени, не придёт в голову проверить его слова при свете совести. Артемьев достал из холодильника водку, прижал холодное стекло к щеке и сразу захотел есть. Ну вот, рассудок возвращается, подумал он, пришло время перекусить, а за одно и помянуть товарища.
Конверты с дисками валялись так, будто выпали из задней дверцы фургона - детские мечтания об упавших с неба дарах. Пока наливал, ставил на пол пустую бутылку от виски, раскладывал армянские копчёности - ни разу не взглянул на молодые, по-кондитерски нагримированные лица звёзд зарубежной эстрады. "Спи спокойно, Морис", - неуверенно пробормотал Артемьев, и дважды глухо свистнув носом, опрокинул стопку.
***
Морис Мелентьев (он тоже носил фамилию неродного отца) страдал не чем-нибудь, а боязнью открытого пространства. Прерии, взлётные полосы, мосты, шоссе, наконец, простая ходьба пешком - превратились для него в восхождение на Голгофу. После того, как смерть подстерегла на мосту любимого, хотя и не очень похожего на папу, сына Филю - то ли неуравновешенный юноша покончил с собой, то ли его сбросили на рельсы, любое, не ограждённое место, стало для Мориса кошмаром наяву.
Котик Джонни оцарапал,
Нож у мальчика в руке.
Упоённый сладкой местью Джон уселся в уголке.
На пороге вздрогнул папа
Кот в крови ковёр царапал...
"Филя-гастропод. Гравитацию ещё никто не отменял" - передавали реакцию Гадины на гибель Мелентьева-младшего. Гастропод - потому, что несчастный упал на ноги, и тазобедренные кости, разворотив кишечник, довольно глубоко вошли в грудную клетку.
Спасибо Коржеву, он честно выплачивал Морису проценты от его доли. Одолев, и то с трудом метров шестьдесят, Морис начинал, свесив живот с бордюра отчаянно махать рукой, точно требуя "качу?м" (коду) недовольный аккомпанементом, певец. Ловил машину. Злобно хлопал дверью, если его не хотели везти. Топал ногами и мотал головой.
Шеи у Мориса не было от рождения. В 70-е он страшно волновался, все зубы обломал спьяну об кутью диссидентских споров. Нажил грыжу, то и дело раздражаясь по пустякам - из-за женщин, денег, ближневосточной политики Кремля. Рассказывают, предпринимал попытку самоубийства. Не то травился, не то выбрасывался. Чёрт знает чем переболел, и чёрт знает от чего излечился.
По-человечески у него функционировали одни пальцы (голова, как уже было отмечено, врастала жабрами прямо в туловище), ими он пересчитывал пачку денег, раскладывал пасьянс-солитэр, нажимал кнопки пультов-протезов, теребил за полярным кругом живота детородный отросток. Он играл в детские глупости на компьютере и любовался арестами скинхедов по ТВ. Частенько в момент семяизвержения, он воображал розовую лысину со свастикой. Чрезмерно откровенничал, повторяясь в словах, звуках, жестах не столько неприличных, сколько обращающих внимание своей ущербностью - излишне домашних, что ли? Поэтому регулярное избавление от свидетелей его гнетущей, как в новеллах Лавкрафта, мутации, стало для Мориса делом не менее обязательным, чем переливание крови для наркомана. Он, если угодно, обгонял других отставая, коснел, и никак не мог остановиться в застое. Нанятые Морисом зомби-холопы, все как один воспитанные в духе низкопоклонства перед калеками, губили вместе с ним время, нервы и лёгкие. Ибо прибыль в Мелентьевском гешефте исчислялась окурками. Жестокие циники-дарвинисты злословили на свежем воздухе, подальше от дыма. Они с отменным удовольствием отставали от жуткой массы, похожей на куриный пупок в джинсовом костюме, размеров на восемь. Первенство в борьбе за жёлтую медаль урода было личной трагедией Мелентьева. "Ты мертвец, Вассеркопф, вот и хорони себя сам" - заявил Гарри-кровожёр, прежде чем уйти. Так, по крайней мере, передавали Артемьеву Гриша и Ваня, кладовщики-программисты, из породы сурикатов*. (*см. И. Акимушкин. Мир животных.1971.стр.86)
Был один из тех октябрьских вечеров, когда никто не смотрит на небо. Морис подъезжал к магазину Коржева. Там должна была состояться выпивка по случаю шестнадцатилетия Дороти - не совсем нормальной дочери предпринимателя-философа от первого брака.
– Мама, дай мне чистую рубашку и носки, я иду в гости.
– Опять к своим фашистам, да?
– Мама, я прошу тебя!
– К фашистам, идиот ты, идиот.
– Мама, или я...не знаю...
Шёл сильный дождь. Жандармы в чёрных клеёнчатых накидках с хохотом переносили через затопленную проезжую часть болтающих ногами девиц. Квартал, где вспыхивал неоновый кельтский крест - коржевская вывеска, круглый год кишел проститутками. Морис сердито цокнул языком и велел водителю остановиться там, где воды не так много. "Мне здесь не вылезти" - хмуро пояснил он, доставая бумажник.
Частник, недовольный угрюмым пассажиром, притормозил не глядя чуть подальше. Морис расплатился, отворил дверцу, поставил на тротуар короткую толстую ногу в удобном, без шнуровки башмаке. Неоновый символ вспыхивал попеременно... Согнув правую ногу в колене, ему удалось оторвать зад от сидения и выпростать ногу левую. Ею он и угодил в сточный колодец с вынутой решёткой. Промежность большого ребёнка треснула, как гнилое сукно. Расшнуровался пупок. Яички отскочили в сторону, будто шариковый замок на тётушкином кошельке. Целые пять минут хлестал его дождь, пока он, застрявший, тихо визжал и молотил локтями в куртке из кожзаменителя по бордюру из фальшгранита. Шофёр укатил, позабыв слово стыд. Наконец, коржевский шурин, по прозвищу Серёжа-раб, с помощью уже захмелевших приказчиков, свели больного вниз и уложили на неимоверно грязный диван. Вызвали знакомое светило, упросили поторопиться. Курить поднимались глубоко во двор, так неприятно стонал Морис. Иногда он прерывал стоны и начинал сипло орать, без слов. Правда, злые языки уверяют, что разобрать слова таки было можно: "Цапфа! Бобышка! Втулка! Шип!"
Проанализировав ситуацию, его привезли домой. Уложили туда, где он спит, сбросив прессу - смятую и грязную на линолеум, залепленный притоптанными газетами. Его пористое, точно порохом усеянное лицо уподобилось грязно-серому выдоенному вымени. В люстре все три плафона оказались пусты. Зажгли, подёргав верёвочки торшер, ночник и ещё один светильник в отдалённом углу. Раскинув налитые сизой кровью руки и ноги, лежал Морис, двигая бровями над помутившимися, как у зарезанного барана очами. Изувеченность только подчеркнула нелепость самого появления на свет этого фрика, его уродливые черты третьесортной игрушки, которой зачем-то всучили человеческие документы. Кто-то, желая запомниться, если Морис выживет, поставил Баха. Потом, когда стало ясно, что уже всё равно, решили врубить любимый сборник хозяина квартиры - "Music to Watch Ghouls by". А Морис только шевелил ресницами и шумно дышал, сжимая и разжимая короткие пальцы с жёлтыми ногтями, похожими на вросшие в кладбищенскую глину надгробия... Так он и умер, полуразжав их в последний раз. Будто хотел пересчитать выручку. Милый, милый Морис.
В гробу руки Мориса наконец-то сошлись на выпотрошенном животе, при жизни это было нереально. Он имел привычку обкусывать суставы больших пальцев, расчёсывая их потом ногтем указательного. Поэтому, кожа в этих местах не успевала заживать и походила на смоченную сукровицей клубнику. На трупе она присохла, но оставалась видна. По просьбе близких, гримёр фирмы "Ритуал" взял склянку с надписью "body make up" и, обмакнув туда кисточку, закрасил струпья.
***
Артемьев не спал, тем не менее, он явственно видел, как чьи-то руки в чёрных кружевных перчатках мучают черепаху, поднося к её роговой головке зажжённую свечу...