Шрифт:
– Немой ты, что ли? Вроде лунатика! С тобой страшно. Зачем ты пришел ко мне?
– Я искал тебя, - наконец откликнулся он.
– Мне было холодно.
– А ну тебя!
– усмехнулась она.
– Нечего насмехаться! У меня как раз затопить нечем. Можем только поговорить. Человеку скучно, когда не с кем поговорить. Знаешь, что я делаю, когда очень муторно на душе? Читаю. Понятное дело, не какую-нибудь там умную книгу - на это моей головы не хватает. Раньше я, бывало, вырезала романы из журналов - ты бы от них нос отворотил. Небось образованный, верно? Какие у тебя тонкие руки... как у акушера. Чем ты занимаешься?
Душана ужаснула ее назойливая общительность, и он не сразу осмыслил ее вопрос.
– На заводе... насаживаю какие-то колпачки на какие-то шланги. Восемьдесят штук в день.
– Я тоже мобилизована - стираю белье в эсэсовском лазарете. Мало радости, скажу тебе, возиться в этой грязи. Ломит спину. Этим вот только прирабатываю, не хочу терять нескольких знакомых, которые ко мне еще ходят.
Она взяла его озябшую руку и приложила к своей толстой расплывшейся ляжке. Душан не в силах был отдернуть руку.
– Знаешь, мне уже давно никто не давал столько денег. Я непривычна брать ни за что... Поплюю-ка я на них на счастье. Так ты вправду ничего за них не хочешь? Я не набиваюсь, нет так нет. Но если ты брезгуешь, так это зря...
Нестерпимо! Его отчаянный взгляд заставил ее замолчать.
– Ты что?
– Я не брезгую, - скривившись, выдавил он.
– Я совсем не брезгую... Ты красивая...
Она отодвинулась и коснулась ладонью его лба.
– У тебя жар. Шел бы ты, парень, домой, что-то с тобой неладно...
– Нет, ты ошибаешься... Домой я не могу! Мне нигде не было так хорошо, как у тебя, прошу тебя, дай мне побыть здесь еще немного.
Душан прикрыл глаза, в его ладонь вливалось живое тепло ее тела, это было страшно и захватывающе... Он передвинул руку и ощутил под тканью мягкий живот, потом его лицо прижалось к большой, дряблой груди, пахнувшей пудрой и мылом; все это было жутко и бессмысленно, и вдруг его безотчетно потянуло с рыданием укрыться в этом чужом, изношенном теле, раствориться в нем, избавиться от мук сознания, скрыться от гнусности бытия...
И он нашел все это.
Лупоглазая собачонка, плита, облупленный умывальник и швейная машина... Множество теней во всех углах. Душан пошевелился. Где же он? Сознание зыбится, как водная гладь под ветром, кто-то рядом говорит, покашливает, спрашивает, как его зовут... Но слова уже не долетают до Душана, уже, слава богу, не относятся к нему, он может не слушать их, круг замкнулся, осталось лишь сознание чего-то неотвратимого, сознание своего сегодня, уверенность, которая уже не так страшна и трагична. Душан чувствует, что не вынес бы больше прикосновения руки, что нужно встать и уйти. Он уже вне всего этого - такого удивительного и прекрасного, он вне этой гнетущей полутьмы и ее запахов, вне всяких человеческих связей. Ах, наконец-то!
– Очень ты чудной, - слышит он из милосердной дали.
– Ты же не хотел, не говори. О чем с тобой разговаривать?
С мучительным нетерпением он подождал, пока она накинула поношенное пальто и влезла в стоптанные туфли. У него не было ни злости на нее, ни отвращения, ни сочувствия - ничего. Уходя, он заметил, что приученная собачонка опять вспрыгнула на диван и свернулась в клубок. Но это не показалось Душану смешным.
В зыбкой темноте, на фоне ворот, резко проступал контур акации. Душан не заметил, что женщина протянула ему руку. Но по какому-то смутному побуждению пошарил в карманах, нашел несколько кредиток и монет, молча отдал их и убежал от ее благодарности.
И вот он снова один. Подняв воротник, он торопливо идет домой. В душе совсем пусто, лот коснулся дна. Ноги идут сами, несут его, и остался только покой - восхитительный, холодный, равнодушный покой, в котором тонет все, что еще недавно мучило, все отвратное и смятенное. Покой подобен морозному сиянию, прозрению, все кажется легким и достижимым. Сегодня и навсегда - наверняка раз и навсегда! Покой! Наконец-то он дождался его! Собственное «я» словно сжималось и таяло, превращаясь в ничто, и это было изумительное ощущение. Исчезали жалость и страх, все было уже совсем не болезненно. Так, так! Ему уже давно было знакомо это сладостное безразличие ко всему сущему, эта нирвана, когда нет терзающих мыслей, которые словно копошатся в тумане, нет отношения к людям и потому нет сомнений. Душан культивировал в себе это состояние, учился вызывать его, как учатся мальчишки задерживать дыхание, потому что, погрузившись в него, оставался наедине с собой, замкнутый в кругу своих фантомов и, несмотря на это или именно поэтому, замечательно раскрепощенный от материального мира. Это было такое облегчение! Наконец-то он снова впал в такое состояние и, нематериально легкий, плыл в нем по мокрой улице, храня в остатках сознания лишь один властный императив: сохранить в себе это чувство, всеми силами удержать его и совершить единственный остающийся ему поступок. Это было как водолазный колокол, условие свершения, трут, который дает искры. Душан сунул руки в карманы. На углу он на ощупь нашел знакомый почтовый ящик, не колеблясь, бросил в него письмо и услышал, как конверт стукнулся о железное дно.
Подойдя к дому, он оглянулся.
Никого. Пусто.
На цыпочках, затаив дыхание он прокрался в переднюю - пахнуло знакомым запахом нафталина. Душану казалось, он слышит ровное дыхание спящих, мелодично пробили дедовские стоячие часы.
Сквозь застекленную дверь его комнаты виднелся свет - убегая из дому, он забыл выключить лампу. Вот его прибежище, его раковина - этот конус света, обособленный во всепоглощающей тьме; свет тут удивительно консервирован.
Он аккуратно закрыл за собой дверь и повернул в замке ключ. Снял ботинки, и мягкий ковер заглушил его шаги. Движения его были медленны и осторожны, как у человека, который несет поднос с хрупким стеклом.