Шрифт:
Того же 3 ноября, выступая на Всероссийском совещании политпросветов губернских и уездных отделов народного образования, Ленин потребовал от пропагандистов решительно и повсеместно вбуравливать в головы мысль, что пришло время каждому человеку «стать или по эту, нашу, сторону, или по другую» и строго осознать «главенство политики коммунистической партии», которая «все исправляет, назначает и строит по одному принципу». К слову сказать, Махно в этой речи был помянут в числе «разнообразных форм контрреволюции», среди Юденичей, Колчаков, Петлюр и т. д. (46, т. 41, с. 401–403). Знай Махно об этой речи, у него был бы повод крепчайшим образом призадуматься. Совершенно ясно, что Ильич ни на йоту не изменил свою точку зрения, принцип диктатуры пролетариата оставался для него незыблемым, и столь же бессомнительным казалось то, что воплощается диктатура через повсеместное господство одной, коммунистической партии, несогласие или даже непринадлежность к которой уже есть контрреволюция.
Но Махно не знал об этой речи. Он переживал последний взлет, последнюю эйфорию. После взятия повстанцами Гуляй-Поля Махно смог, наконец, перебраться в родное местечко из Старобельска, где его хоть и лечили, но держали, по специальному решению Екатеринославского губкома, в строгой изоляции от красных частей. Гуляй-Поле немного ожило, хотя оно было до полного уже изнеможения истерзано войной. Польский анархист Казимир Теслар, побывав в это время в Гуляй-Поле, потом писал: «Я был в Гуляй-Поле зимой. Окрестности и городок были густо засыпаны снегом. В каждом дворе стояла знаменитая „тачанка“ – знак того, что в каждом доме нашли приют повстанцы… Еще при въезде в городок я заметил окружавшие его заброшенные окопы. Когда же мы въехали в центр, я был поражен жестокостью войны, которая, прокатившись по этим местам, оставила глубокие следы повсюду. Лучшие дома были разрушены. Другие – и таких очень много, – сильно повреждены… Повсюду видны воронки и следы огня…» (94, 268–269).
Вслед за Аршиновым историки, желающие казаться объективными, повторяют слова о «райской» жизни в Гуляй-Поле в ноябре 1920 года, обязательно поминая при этом ликбез, несколько театральных постановок «из жизни повстанцев», независимую школу имени испанского революционера Франсиско Феррера, где преподавались в числе прочих наук теория и практика анархизма, история французской революции (по Кропоткину) и история русской революции. Но все это, конечно, были лишь слабенькие завязи нормальной жизни посреди опустошения, произведенного Гражданской войной.
Война давила. Война продолжала определять весь ритм гуляйпольской жизни и настроения людей, которые, если судить по отрывку из дневника (датированному все тем же 3 ноября) одного из работников махновского Культпросветотдела, были очень далеки от райской безмятежности.
«…Скучно и грустно, – пишет неизвестный, записки которого много лет спустя обнаружил в партархиве Украины историк В. Волковинский. – Терзает и не дает покоя мысль – „а что дальше будет?“ Белогвардейщина будет раздавлена, и что дальше будет с повстанческой армией. В комсоставе чувствуется усталость. Сам Махно дышит усталостью, нет никакой намеченной цели в армии и определенного плана, а также нет культурных работников. Боюсь, что коммунисты объявят нас вне закона, и тогда начнется пролитие снова трудовой крови. Эти головотяпы не могут понять, что у них разлагается Красная Армия и перейдет на нашу сторону. Но весь наш трагизм состоит в отсутствии культурных сил. Махно тоже воздерживается от работы. Я чувствую, что он устал» (12, 174).
Предчувствия, предчувствия…
Многим глубоким предчувствиям открывается душа, когда вечером у керосиновой лампы человек остается один на один со своими мыслями и чистым листом бумаги…
4 ноября по красным частям на фронте проходит как бы трепетание: войска вплотную подтягиваются к берегу моря. Зачем-то «крымский корпус» Каретникова на один день переходит в подчинение командования 4-й армии В. С. Лазаревича и получает от Фрунзе приказ сосредоточиться вместе с 7-й кавдивизией «в районе Петровка – оз. Соленое, что в 5 вер. южнее Громовки, с целью форсировать Сиваш и ворваться в Крым…» (82, оп. 1, д. 146 с, л. 7).
В целом, было совершенно ясно – особенно после неудачных атак Турецкого вала с фронта, – что «взламывать» Крым нужно как можно скорее и именно через Сиваш; спешке способствовало и то, что, вне сомнения, и главком С. Каменев, и командующий Южным фронтом М. Фрунзе получали поощрительные нагоняи и из Харькова, где находился Троцкий, и из Москвы. Единственное, что 4 ноября еще невозможно было собрать разметанные во время последних боев части и двинуть их в наступление.
5 ноября корпус Каретникова был переподчинен командованию 6-й армии А. И. Корка. Днем спешно производилась разведка бродов. Донесения были, в общем, утешительные: «От мыса Кураван броды проходимы только для пехоты, в районе острова Чурюк-Тюп сейчас непроходимы по случаю глубокой воды, от с. Ивановка по направлению Армянского базара два брода проходимы для подвод» (82, оп. 1, д. 146с, л. 8). В тот же день Корк в Новониколаевке лично передал С. Каретникову приказ Фрунзе о форсировании Сиваша. «Отношение махновцев к Красной Армии не было достаточно ясно, – туманно писал позднее Корк, – …поэтому командующий войсками фронта поставил задачу – отряд Каретникова выдвинуть вперед» [22] (36, 443).
22
Численность крымского корпуса махновцев вызывает споры. А. И. Корк называет минимальную цифру – 1700 человек при 191 пулемете («пулеметный полк» Фомы Кожина). Стремление преуменьшить участие махновцев в разгроме Врангеля понятно, особенно в 1930-е годы, когда вышли воспоминания Корка. Советские историки, обвиняя Махно в том, что он послал на фронт совсем небольшой отряд, сосредоточив главные силы в Гуляй-Поле, просто повторяют известное место из приказа Фрунзе о разоружении корпуса Каретникова. Однако сегодня мы должны отдавать себе трезвый отчет, что это была ложь: с Махно в Гуляй-Поле было лишь 300 человек, новые части находились в стадии формирования, на фронт были посланы лучшие части. В сборнике военной академии «Гражданская война», появившемся в 1930 году под редакцией С. Каменева, А. Бубнова и Р. Эйдемана (т. 3, с. 510–540), силы корпуса махновцев определяются в 5–6 тысяч человек. В другой академической работе двадцатых годов говорится о 5 тысячах человек. Это больше похоже на правду. И в самом деле, если придерживаться той точки зрения, что Фрунзе в ночь на 6 ноября приказал ничем не подкрепленному отряду кавалерии в 1700 человек ворваться в Крым (а в случае неуспеха – выдать место предполагаемого главного удара), то ничего не остается, как считать этот заведомо невыполнимый приказ или провокацией, или поистине непростительной глупостью.
За то, что случилось далее, красное командование, несомненно, должно быть благодарно Семену Каретникову: «Отряд Каретника двинулся через Сиваш, но, не доходя до Литовского полуострова, вернулся, и начальник отряда донес, что местность настолько болотиста, что о прохождении Сиваша говорить не приходится» (36, 443). Таким образом, белые прежде времени не узнали, где планирует нанести решающий удар Фрунзе. Именно поэтому атака белогвардейских позиций в вочь с 7 на 8 ноября была неожиданна и увенчалась успехом. Теперь попытаемся объяснить то, что произошло, отбросив расхожие обвинения махновцев в трусости.
Семен Каретников был против союза с большевиками, когда решался вопрос о соглашении с ними. Он им не верил. Однако, став фактическим командиром Повстанческой армии в боях против Врангеля, он, по условиям договора, оперативные приказы красного командования обязан был выполнять. И он выполнял их, «притормаживая» исполнение только тогда, когда ему всерьез начинало казаться, что красное командование готово «рискнуть» Повстанческой армией и увлечь ее в сомнительное и авантюрное дело: так было с приказом Фрунзе от 25 октября об овладении перешейками, так же обстояло дело и с приказом Корка о форсировании Сиваша в ночь на шестое. Какими бы ни были силы крымского корпуса махновцев, Каретников был все же достаточно опытным командиром, чтобы совершенно ясно осознавать: кавалерией и тачанками позиций белых на Литовском полуострове не взять и уж, во всяком случае, не удержать; наступление в целом не готово; следовательно, корпус опять суют в огонь только потому, что у большевистского начальства то ли нервный зуд, то ли истерика. Вот он и придумал, что Сиваш непроходим.