Шрифт:
При этом — насколько же ясно просматривается настоящий характер и смысл прохановского бреда, подлинное его наполнение: конечно же, это фантазия о женщине, о женских гениталиях, о совокуплении. Это ясно уже на лексическом уровне: кольцо, телескопическое развертывание, внешняя зона, дальняя периферия, теплое гнездо, узкий пласт. Это фантазия о влагалище. В этом тексте даже слово «Бурбулис» кажется сексуально насыщенным. При этом — данные образы воспринимаются как чужие, чуждые, враждебные, это не для него, а для кого-то другого идет все это «строительство»: для «третьей волны», для людей, которым будет хорошо и там, и здесь, а ему, Александру Проханову, нигде не хорошо, — ему не бабы, а только бабочки.
Отсюда вполне понятный вывод: Александр Проханов типичный неудачник. Он однажды еще одну беседу обнародовал — с Русланом Хасбулатовым на страницах своего еженедельника «День», где говорил о том, что он счастливый человек: у него любимая работа, друзья, здоровье, но грянуло над ним сверхличное несчастье — распад державы, то есть что он несчастен не сам по себе, а вместе со всеми. Вот это и есть ложь, вранье: Проханов прежде всего собственной жизнью до глубины души недоволен. Никакой из товарищей — ни Дугин с Соколовым — не заменят ему одной единственной женщины, той самой невесты, от которой он якобы ушел. И чтобы оправдать как-то это недовольство, он хочет, чтобы несчастье стало всеобщим. Это деструктивная личность, социально опасный тип, в сущности криминал. У него просматривается садо-мазохистская установка: чтобы появилась бабочка, необходим труп. Набокову для этого трупов не нужно было. Вот в том-то и разница между ними — между человеком талантливым и бездарным.
Тем не менее он из этой породы. И я недаром назвал Проханова поэтом и ощутил в нем русский дух. У Проханова есть среда — русский дух утопии, поэтических фантазий, выдаваемых и принимаемых за дело. Проханов — это гниение русской поэзии, разложение русского утопического сознания. И в этой зловонной атмосфере действительно появляются некие бабочки, мелькают какие-то радужные крылышки. Проханов не зря говорит о неких дедовских библиотеках. Он напоминает мне поэта и мистика Александра Добролюбова, человека из круга Мережковского, который, между прочим, тоже, на прохановский манер, удалился из культурного круга, ушел в какие-то скиты или просто отправился бродяжничать. Нельзя не признать в Проханове своего, не увидеть русского. Это большое нотабене всем русским любителям поэзии. Конечно, это бородавка на прекрасном лице. Но как бы ни было прекрасным лицо и как бы уродлива ни была бородавка, — это явление единого организма.
К ПОНИМАНИЮ ЗАПАДА
ПАНТЕОН
ДЕМОКРАТИЯ КАК РЕЛИГИОЗНАЯ ПРОБЛЕМА
Русскому, выросшему в СССР, но сумевшему сохранить застарелые привычки «таинственной славянской души», постоянно кажется, что некие злоумышленники (скорее всего большевики) намеренно лишают его основополагающей Истины. Поэтому его усилия направлены, главным образом, на отыскание Книги, на поиск Единственно Верного Учения. Сдернутая с глаз повязка — такова у него метафора освобождающего знания, и эту метафору он склонен овеществлять, представлять освобождение от тьмы и зла как единовременный акт. Русский — это аргонавт, искатель философского камня. Этим поискам можно посвятить всю жизнь; золотое руно, однако, существует в единственном экземпляре, так же как и философский камень делает всю прочую таблицу элементов чем-то вроде груды булыжника для мощения провинциальных улиц.
У меня нет оснований выдавать себя за носителя какого-то света с Востока, и не истину я возглашаю, а делаю заметки на полях чужих книг. В таком контексте истина — это монтаж цитат. Однако эти заметки (и цитаты) концентрированы на одной теме: в русской литературе начала века, в период так называемого русского культурного ренессанса, эта тема называлась «религиозные аспекты общественности».
Здесь именно американский материал дает богатую пищу для размышлений.
Споры о религии, так обострившиеся недавно в Америке, затронули, конечно, много интересных вопросов, но самой религии коснулись, кажется, в очень малой мере. Как-то очень быстро разговор сбился с религии на аборты и на то, чему предпочтительнее учить детей в школе: молитвам или правильному употреблению противозачаточных средств. С другой стороны, не только содержание дискуссий, но и тон их оставляли желать лучшего. Создавалось впечатление, что все участники спора — или религиозные консерваторы-фундаменталисты, или атеисты. Не слышалось голоса людей (по крайней мере в массовой печати), которые бы внесли в дискуссию ноту раздумья; говорили только несомневающиеся, и говорили безапелляционно. Русскому трудно было чему-либо научиться, слушая эти споры, трудно было поверить, что спорят люди, выросшие в культурном регионе, обладающем колоссальной религиозной традицией. Не было увязки религиозных вопросов с базовыми основами здешней общественно-культурной жизни. А между тем такая связь просматривается под любым углом зрения: коснемся ли мы культуры, истории, даже географии Америки, — везде мы столкнемся с религиозной проблемой в первую очередь. Сама география Америки наталкивает на мысль о религиозном диссидентстве. Америка — это выселки инаковерующих, колония еретиков.
Вот, к примеру, тема, заслуживающая самого пристального внимания: верно или неверно утверждение о безрелигиозности демократии, об отсутствии среди ее духовных основ темы о вере? Николай Бердяев говорил, что демократия — это скептическая общественная гносеология. Для него эта черта демократии была несомненным минусом (если не просто злом) — манифестацией безверия, отказом от истины. Демократия ему виделась задающей сама себе пилатовский вопрос перед лицом Истины. При такой оценке трудно, конечно, говорить о вере — атеизм кажется не только явлением, стилистически сродным демократии, но ее единственным духовным фундаментом.
Между тем именно русский может многому научиться, размышляя о теме «демократия и религия». Под этим углом зрения он сможет по-новому увидеть русский опыт — и из этого опыта извлечь кое-какой небесполезный комментарий к событиям и тенденциям здешней жизни.
Начнем с упомянутого уже Бердяева — столкнем его с Петром Струве; обозначится очень интересная конфронтация. О Струве ценное двухтомное исследование написал Ричард Пайпс, и я отсылаю к нему читателей, интересующихся подробностями. Но одной из этих подробностей я и сам хочу воспользоваться.
В 1929 году, уже в эмиграции, Струве написал о Бердяеве статью под названием «О гордыне, велемудрии и пустоте». В ней есть такие слова:
«Несостоятельность и соблазнительность (Бердяева) — в двух прямо противоположных пороках. В отрешенности от живой жизни, с одной стороны, и, с другой стороны, в горделивой мании — от каких-то общих положений философского или богословского характера прямо переходить к жизненным выводам конкретного свойства. Это — та ошибка, о которой в свое время как о специфической слабости многих русских философствующих умов, и в частности и в особенности самого Бердяева, я уже писал, — ошибка короткого замыкания.
В этом отношении советская власть оказала воистину медвежью услугу таким людям, как Николай Александрович Бердяев, выслав их. Удаленные из той обстановки, в которой они были поставлены лбом к стене,а спиной — к стенке,люди, попав после этого на вольную волю пусть убогого, но свободного „эмигрантского“ существования, свое собственное кошмарное стояние на коротком расстоянии между стеной и стенкой превратили в какую-то историческую перспективу, и эту воображаемую историческую перспективу одни стали для себя еще укорачивать, а другие наполнять мистическими туманами.
Вот почему случилось то, что ясные и простые, при всей их трудности и запутанности, проблемы конкретной человеческой политики они возжелали подменить апокалиптическими вещаниями, ненужными и соблазнительными, ибо никому не дано конкретно-исторически истолковывать апокалипсис, а тем менее его исторически-действенно „применять“».