Шрифт:
Навстречу ему шел священник. Петр Михайлыч еще издали ему кланялся.
– Здравствуйте, - говорил он, снимая картуз и подходя к благословению.
– Здравствуйте, - отвечал тот густым басом.
– Что, отче, прочли мою книжку али еще нет?
– Прочел и намеревался сего же дня возвратить ее с моею благодарностью. Приятное сочинение.
– Да, да, поучительная книга... Занесите как-нибудь.
– Непременно, - отвечал священник и истово раскланивался.
Возвратившись домой, Петр Михайлыч проходил прямо на кухню, где стряпуха, под личным надзором Палагеи Евграфовны, затапливала уж печь.
– Вот тебе, командирша, снеди и блага земные!
– говорил он, подавая экономке кулек, который та, приняв, начинала вынимать из него запас, качая головой и издавая восклицания вроде: "Э... э... э... хе, хе, хе..."
– Ну, заворчала! Эх ты, ворчунья, сударыня... Дурно, что ли, купил?
– Хорошо, - отвечала на это Палагея Евграфовна насмешливым тоном.
Она никогда не оставалась покупками Петра Михайлыча довольною и была в этом совершенно права: приятели купцы то обвешивали его, то продавали ему гнилое за свежее, тогда как в самой Палагее Евграфовне расчетливое хозяйство и чистоплотность были какими-то ненасытными страстями. Будучи родом из каких-то немок, она, впрочем, ни на каком языке, кроме русского, пикнуть не умела. Приехав неизвестно как и зачем в уездный городишко, сначала чуть было не умерла с голоду, потом попала в больницу, куда придя Петр Михайлыч и увидев больную незнакомую даму, по обыкновению разговорился с ней; и так как в этот год овдовел, то взял ее к себе ходить за маленькой Настенькой. Но Палагея Евграфовна, вступив нянькой, прибрала мало-помалу к своим рукам и все домоправление. С самого раннего утра до поздней ночи она мелькала то тут, то там по разным хозяйственным заведениям: лезла зачем-то на сеновал, бегала в погреб, рылась в саду; везде, где только можно было, обтирала, подметала и, наконец, с восьми часов утра, засучив рукава и надев передник, принималась стряпать - и надобно отдать ей честь: готовить многие кушанья была она великая мастерица. Особенно хороши выходили у ней все соленые и маринованные приготовления; коренная рыба [2] , например, заготовляемая ею в великий пост, была такова, что Петр Михайлыч всякий раз, когда ел ее в летние жары с ботвиньей, говорил:
– Этакой, господа, рыбы и ботвиньи сам Лукулл [3] не едал!
Манишки и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички и модести [4] для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама и сама бы, кажется, если б только сил ее доставало, мыла и все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою белье.
Когда спала и чем была сыта Палагея Евграфовна - определить было довольно трудно, и она даже не любила, если ей напоминали об этом. Чай пила как-то урывками, за стол (хоть и накрывался для нее всегда прибор) садилась на минуточку; только что подавалось горячее, она вдруг вскакивала и уходила за чем-то в кухню, и потом, когда снова появлялась и когда Петр Михайлыч ей говорил: "Что же ты сама, командирша, никогда ничего не кушаешь?", Палагея Евграфовна только усмехалась и, ответив: "Кабы не ела, так и жива бы не была", снова отправлялась на кухню.
Жалованье (сто двадцать рублей ассигнациями в год) Палагея Евграфовна всегда принимала с некоторым принуждением. В конце каждого месяца Петр Михайлыч приносил ей обыкновенно десять рублей.
– Это что еще?
– говорила экономка.
– Деньги ваши. Деньги - вещь хорошая. Не угодно ли получить и расписаться?
– отвечал тот.
– Э... перестаньте с вашими глупостями!
– говорила, отворачиваясь, экономка и начинала смотреть в окно.
– Порядок, мать-командирша, не глупость. Изволь взять!
– говорил Годнев настоятельнее.
– Точно я у вас не сыта, не одета, - говорила Палагея Евграфовна и продолжала смотреть в окно.
– Изволь, изволь брать; знаешь, не люблю!
– говорил Годнев еще настоятельнее.
Палагея Евграфовна сердито брала деньги и с пренебрежением кидала их в рабочий ящик.
Всякий раз при этой сцене, несмотря на недовольное выражение лица, у ней навертывались на глазах слезы.
– Взял нищую с дороги, не дал с голоду умереть да еще жалованье положил, бесстыдник этакой! У самого дочка есть: лучше бы дочке что-нибудь скопил!
– ворчала она себе под нос.
– А ты мне этого, командирша, не смей и говорить, - слышишь ли? Тебе меня не учить!
– прикрикивал на нее Петр Михайлыч, и Палагея Евграфовна больше не говорила, но все-таки продолжала принимать жалованье с неудовольствием.
Передав запас экономке, Петр Михайлыч отправлялся в гостиную и садился пить чай с Настенькой. Разговор у отца с дочерью почти каждое утро шел такого рода:
– Вы, Настасья Петровна, опять до утра засиделись... Нехорошо, моя милушка, право, нехорошо... надо давать время занятиям, время отдыху и время сну.
– Я зачиталась, папенька. Вчерашнюю повесть я уж кончила.
– И то дурно: что ж мы будем сегодня читать? Вот вечером и нечего читать.
– Нет, я вам ее дочитаю, я с удовольствием прочту ее еще раз; и вообразите себе, Валентин этот вышел ужасно какой дурной человек.
– Ну, ну, не рассказывай! Изволь-ка мне лучше прочесть: мне приятнее от автора узнать, как и что было, - перебивал Петр Михайлыч, и Настенька не рассказывала.
После этого они обыкновенно расходились. Настенька садилась или читать, или переписывать что-нибудь, или уходила в сад гулять. Ни хозяйством, ни рукодельем она не занималась. Петр Михайлыч, в свою очередь, надевал форменный вицмундир и шел в училище. В прихожей обыкновенно встречал его сторож, отставной солдат Гаврилыч, прозванный школьниками за необыкновенно рябое лицо "Теркой". Надобно было иметь истинно христианское терпение Петра Михайлыча, чтобы держать Гаврилыча в продолжение десяти лет сторожем при училище, потому что инвалид, по старости лет, был и глуп, и ленив, и груб; никогда почти ничего не прибирал, не чистил, так что Петр Михайлыч принужден был, по крайней мере раз в месяц, нанимать на свой счет поломоек для приведения здания училища в надлежащий порядок. Кроме того, у сторожа была любимая привычка позавтракать рано поутру разогретыми щами, которые он обыкновенно и становил с вечера в смотрительской комнате в печку на целую ночь. Петр Михайлыч, почти каждый раз, приходя поутру, говорил:
– Ты, гренадер, опять щи парил. Экую душину напустил! Смотри-ка: не дохнешь!
– Ну да, парил, у тебя все парил!
– возражал Гаврилыч.
– Да как же не парил! Еще запираешься, лжешь на старости лет, греховодник!
– Погляди сам в печку, так, може, и увидишь, что тамотка ничего нет.
– Знаю, что в печке ничего нет: съел! И сало-то еще с рыла не вытер, дурак!.. Огрызается туда же! Прогоню, так и знаешь... шляйся по миру!
– Гони! Словно миром не живут, - отвечал Терка и уходил.