Шрифт:
Интересно, куда делся второй носок?
Должно быть, выпал где-нибудь по дороге. :
Хороша же она была — с помятой рожей и носком, торчащим из комбинезона!..
— Не заливай. Я знаю всех твоих знакомых. С ними даже старуха Изергиль в кровать не ляжет.
— Это новый знакомый…
— Новый и уже любовник?
— Ну, мы с тобой тоже отправились в койку через два часа после знакомства…
— Я, между прочим, на тебе женился.
Как честный человек.
— Лучше бы ты оказался не таким честным. Пропусти меня…
Отодвинув Гжеся плечом, Лена прошла в квартиру и сразу же заперлась в ванной.
Тошнота прошла, но голова болела по-прежнему. Даже контрастный душ не принес облегчения, а домыться как следует и вовсе не удалось: Гжесь выставил хлипкую дверь одним ударом плеча и взгромоздился на стиральную машинку. Он жаждал продолжения темы.
— Знаешь, такой ты мне нравишься еще больше, — задумчиво произнес он.
— Какой, господи?
— Такой порочной, такой бесстыдной,; такой.., такой… — Гжесь пощелкал пальца ми, пытаясь найти точное определение, но так и не нашел его. Ни в одной из своих постмодернистских пьес. — Если хочешь, мы можем попробовать втроем…
— Втроем? — не поняла Лена. — Что значит — втроем?
— Ты, я и твой новый мужик. Если тебе это понравится. Если тебя это утешит.
Предложение безразмерно-демократичного муженька было таким нелепым, что у Лены сразу же прошла ломота в висках.
— И как ты себе это представляешь?
— Ну-у… Есть разные способы. Думаю, мы не будем зацикливаться на каком-то одном. Изобретем что-нибудь свеженькое.
Две головы хорошо, а три лучше…
— У него есть еще английский бульдог.
Может быть, и собачку подключим для полноты картины?
Известие о собачке несколько озадачило Гжеся.
— Мне кажется, что собачка — это перебор. Извращение, если называть вещи своими именами. А во всем остальном…
Подумай хорошенько.
— Уже подумала. Ты не просто дурак, ты дурак клинический.
Лена вылезла из ванны и гордо прошлепала мимо Гжеся, оставляя мокрые следы на полу. Если Гжесь бросится их подтирать (чего за ним отродясь не водилось), все будет хорошо. И Роман Валевский еще объявится в ее жизни. Самым неожиданным, самым волшебным образом… И все объяснит ей. Или не станет ничего объяснять, но все равно объявится. Она даже не успела додумать эту мысль до конца, а Гжесь уже орудовал тряпкой. Так сосредоточенно и самозабвенно он до сих пор делал только одно: занимался любовью.
…Роман объявился во вторник. После очередного блицкрига с видеодвойкой на подоконнике. Теперь Гжесь вел себя осмотрительно, он больше не напоминал ни о гипотетическом любовнике, ни о дружной шведской семье. Он решил действовать старыми испытанными методами: шантаж и порча оставшихся в живых предметов обихода.
После блицкрига последовал звонок Лениного хозяина, Гусейна Эльдоровича, обходительного и напомаженного прохиндея с двумя высшими образованиями, двумя семьями — русской и азербайджанской, двумя любовницами и двумя гражданствами. Гусейн вызвал ее на работу по делу, не требующему отлагательства. Всю дорогу до «Маяковской» Лене мерещились ужасы из за выпавших из поля зрения тысячи ста двадцати рублей. В пятницу она так и не смогла свести концы с концами и решила перенести этот щекотливый вопрос на среду. Среда, четверг и пятница — ее дни, а значит, будет время, чтобы покрыть недостачу.
Но дело было совсем не в жалкой тысяче. Дело было в том, что Роман Валевский напомнил ей о себе. Нет, он не пришел сам, как тайно надеялась Лена. Он прислал вместо себя огромного, грубо сколоченного детину с недалекой физиономией терминатора. Прохиндей Гусейн обращался к нему с таким почтением, что даже неискушенная Лена поняла: детина из органов.
И детина пришел по ее, Ленину, душу.
Он не стал церемониться с ней, он даже не удосужился спросить ее имя. Он просто вывалил перед ней снимки. И на каждом из них… На каждом из них был Роман! Снимки с завидным упорством повторяли друг друга, разве что бесстрастный объектив чуть смещался, слегка изменял ракурс. И что-то в этих снимках было не так. Вернее, не так было с самим Романом. Его глаза больше не принадлежали ему, хотя в них и сохранилась медовая, приглушенная ленца. И рот, и подбородок, и волосы, упавшие на лоб.
Это были просто глаза, просто рот, просто подбородок, просто волосы, упавшие на лоб. Но они существовали отдельно — и от лица, и друг от друга. Они могли принадлежать кому угодно и не принадлежать никому, как засиженная мухами литография английского гвардейца в меховой шапке.
Они могли принадлежать кому угодно, — уцененный товар, осколки сломанной головоломки…
— Что с ним? — Неужели это ее собственный голос — такой равнодушный, такой отрешенный?
— Вы его знаете? — неожиданно смягчился детина.
Нет, она не знала этого человека. Она знала другого, но не этого.
— Нет… Я не знаю его. То есть… Я его видела. Я его не знаю, но видела. Он покупал у меня одеколон, вечером в пятницу.
— И вы его запомнили.
Снимки все еще оставались в Лениных руках, они обвили запястья, веригами повисли на щиколотках и теперь тянули ее на дно омута. Через секунду в рот набьется песок, и уже не останется сил на то, чтобы спросить:
— Что с ним? С этим… С этим человеком?
— Ничего. Он погиб.