Шрифт:
Сопротивление режиму в литературе не исчерпывалась произведениями классиков. Протестующих с самого начала было больше, чем мы могли предполагать. Даже в официальных курсах приходилось называть выламывающихся, но назывались только те, кому посчастливилось /если здесь уместно это слово/ успеть опубликовать свои произведения. В официальных курсах не упоминались и не могли быть упомянуты те, чьи рукописи остались в ящиках письменных столов, а чаще прятались где-нибудь на чердаке у друзей. Я объединил в конце этой главы два имени не по личной судьбе, очень разной, а по сходной судьбе, постигшей повести, написанные ими "в стол". Не думаю, что они войдут в будущие "Истории литературы", но гражданский подвиг писателей заслуживает быть помянутым. Наряду с классиками они сумели заглянуть на 20-30 лет вперед с такой прозорливостью, которая представляется сегодня почти неправдоподобной. Они не обладали талантом Замятина и не претендовали на общечеловеческие обобщения, которые наш случай включали как частность. Их-то как раз волновал "наш случай", что, может быть, снижало стоимость акций на бирже вечности, но зато придавало произведениям злободневность. Михаил Яковлевич Козырев удостоился упоминания в первой российской "Литэнциклопедии" как автор авантюрных повестей и сатирик с буржуазным уклоном. Едва ли он когда-нибудь пытался опубликовать повесть "Ленинград", написанную под впечатлением переименования Петрограда. Такая попытка была бы самоубийственной, как справедливо отмечает публикатор Козырева /и Кржижановского/ В.Перельмутер. Впрочем, то, что "Ленинград" в свое время не увидел света, не спасло автора. Перед нами традиционная переброска человека вперед на 37 лет, в данном случае с помощью индийского факира. Заснул герой в довоенном Петербурге, проснулся в Ленинграде 1951 года. До революции этот же ход с той же целью использовал в повести "Через полвека"/1902 г./ Сергей Шарапов. Совпадает и год пробуждения. Когда-то я критиковал повесть Шарапова за реакционно-славянофильскую идиллию, восторжествовавшую под его пером в России. Сейчас мы благосклонно относимся к иным антиреволюционным писателям, а некоторых даже цитируем с пиететом. Но Шарапов реабилитации не заслуживает. Это был законченный черносотенец, без проблесков либерализма. Никакого пути вперед такие люди указать не могли. Авторской волей он ликвидировал, например, не только автомобили, но даже и велосипеды, так как они увеличивали число нервных расстройств, и было обнаружено "некоторое как бы одичание среди пользовавшихся ими"... И если отбросить маленькую разницу в позициях авторов - Шарапов свой режим воспевает, а Козырев отрицает, то я бы затруднился определить, чей режим из описанных хуже. Оба хуже. Разве что козыревская фантазия оказалась ближе к реальному положению Советской страны в 1951 году. Засыпает человек в одной эпохе, просыпается в другой и ничего не может понять - такой ход использовали и ортодоксальные авторы, например, в кино Ф.Эрмлер - "Обломок империи", в литературе В.Катаев - юмореска "Экземпляр", но, разумеется, с противоположной целью: для прославления произошедших перемен. Совсем другое увидел герой Козырева. Изюминка повести в том, что просыпается-то профессиональный революционер, старый подпольщик, чудом ускользнувший от виселицы. Такие, как он, и готовили Октябрь. Пролетарская, как ее продолжают называть, революция совершилась, пока он спал, а трех с половиной десятилетий хватило для ее перерождения. Правда, в реалиях будущего автор не угадал почти ничего, весь антураж, быт, названия - все это осталось таким, как в 20-х годах. В почете политический сыск, поощрение доносительства, террор, социальное расслоение, развал экономики и, конечно же, всеобщий дефицит. На страницах газет беспардонная ложь, восхваляющая успехи социализма и распространяющая нелепые выдумки о царском режиме. Оторвавшаяся верхушка победителей обуржуазилась, образовав своего рода "внутреннюю партию", по-теперешнему - номенклатуру, которая живет в довольстве и разврате. "Золотая молодежь пролетарского общества... ничем не отличалась от молодежи буржуазно-дворянского общества. Ночные кутежи, цыгане, женщины, издевательства над цыганами и женщинами - и притом полная уверенность в своей правоте, полное отсутствие хотя бы проблеска сознания, что так жить нельзя..." Обладающие властью и собственностью демагогически оставили за собой - и только за собой название "рабочие". Бывшую же буржуазию /также оставив за ней это наименование/ выселили из квартир в подвалы и нещадно эксплуатируют на заводах с шестнадцатичасовым рабочим днем. Но так как число бывших "кровопийц" незначительно, то к этому же сословию приписали и обильную часть своего брата-рабочего, из тех, кто не сумел пробиться в начальники. До культа отдельной личности автор не додумался, но уж культ системы воцарил с полной силой. Портреты вождей размещены в бывших иконостасах, каждое собрание начинается и кончается пением "Интернационала" и проповедью-политбеседой. Пытаясь разобраться в происшедшем, герой бросается к книгам. "Я взялся за другую книгу - опять жестокое разочарование: снова цитаты, снова компиляция. Авторы как будто сговорились: я брал книжку за книжкой по самым разнообразным вопросам, и все они одинаково повторяли наиболее ходовые и в наше время изречения учителей социализма". Он и сам пишет книгу о своей жизни в революционном прошлом, за которую его обвиняют в контрреволюционной пропаганде старого строя, правда, только в "доверительных" беседах, потому что в вышедшей книге не осталось почти ничего из написанного им самим. Ему разъясняют, что каждый рабочий имеет право написать все что угодно, но любая заметка, любая книга подвергается кардинальной переделке в цензуре для сохранения единого идеологического настроя. Согласия автора на переделку его текста не требуется. Инакомыслие жестоко преследуется и не только произнесенное или напечатанное, но и утаиваемое в головах. "- Вы обнаружили наклонность к самостоятельному мышлению в области тех вопросов, которые подлежат компетенции высших органов государства... - Разве можно запретить думать? - Свобода мысли - буржуазный предрассудок... Вы можете думать обо всем, кроме некоторых вопросов, о которых думать разрешается только двадцати пяти лицам в государстве... Верховный совет из уважения к вашим заслугам поручил мне передать вам список тех вопросов, о которых вы не имеете права ни думать, ни рассуждать с другими людьми..." Словом, старый подпольщик видит, что положение трудящихся стало намного хуже, чем было до революции. И он решает начать новую борьбу, снова сплачивать подлинных рабочих в боевые профсоюзы, снова подталкивать трудящихся к выступлениям за свои права. Кончается его деятельность, как и можно было предположить, расстрелом демонстрации. Исторический фарс повторяется в виде трагедии. Через много лет книжный эпизод обретет жуткую реальность в Новочеркасске. А написано это было в 1925 году. /Опубликован "Ленинград" в 1991 г./.
Кое-кто помнит, должно быть, нашумевший фильм фальсификатора Денникена о посещениях Земли инопланетянами - "Воспоминания о будущем". Но за много лет до Денникена - еще в 1930 году точно так же назвал свою повесть Сигизмунд Доминикович Кржижановский. До недавних пор это имя было неизвестно не только широкой публике, но и специалистам. При жизни Кржижановского почти не печатали, первая его книга вышла в 1990 году, через сорок лет после смерти. Такое отношение к талантам было в равной степени как безнравственным, так и характерным для культурной, если можно ее так назвать, политики 20-х и в особенности 40-х годов. В случае с Кржижановским мы сталкиваемся с судьбой, чем-то напоминающей судьбу Платонова. Не масштабами дарования, до Платонова дотянуться непросто, но той же стойкостью духа, нежеланием добровольно загоняться в отведенное для литературы соцреалистическое стойло. Может быть, даже более стойкого, Кржижановский никаких оправдательных заявлений не делал. Великолепный лектор, человек поразительной эрудированности, Кржижановский играл заметную роль в литературных кругах с конца 20-х годов, ему, например, принадлежал сценарий известного протазановского фильма "Праздник святого Иоргена", о чем почему-то нет сведений в титрах. Но печатать его упорно не печатали, подготовленные к изданию и даже уже набранные сборники всякий раз выбрасывались или рассыпались под различными предлогами - близость к "врагам народа" /хотя сам Кржижановский, к его счастью, избежал физической расправы/, ликвидация издательств, начало войны... На самом же деле его философская проза, метафоричная, временами фантасмагорическая была явно не по вкусу тогдашним книгопечатникам, я имею в виду, конечно, официальные круги, потому что такая, и, может быть, только такая литература платоновского, замятинского, булгаковского направления прежде всего и могла передать дух и пафос того кафкианского времени. Писатель, повторяю, понимал, что происходит вокруг, ему принадлежит веселенький афоризм: "Когда над культурой кружат вражеские разведчики, огни в головах должны быть погашены". Он и погасил свои огни, в частности, с помощью алкоголя тоже не столь редкая судьба российского литератора. С фантастикой соприкасается многое в наследии Кржижановского; остановимся на одной, уже названной повести, которую можно было бы впрямую отнести к научной фантастике, если бы что-то внутренне не противилось такой дубовой прямолинейности. А внешне в ней очередной раз идет рассказ о меланхолическом чудаке, изобретателе машины времени. Вроде бы все традиционно, даже банально. И опять-таки не совсем. И машина совсем не похожа на иные ее модификации, и редкий для фантастики психологизм в обрисовке горе-изобретателя, обрусевшего немца Максимиллиана Штерера, остальные портреты тоже обладают самодостаточной ценностью. Штерер, с юных лет погруженный в свой замысел, неадекватно воспринимает окружающую его действительность - войну, германский плен, революцию, разруху, бедность. Это не уэллсовский невидимка, который намеревался захватить власть над людьми, это даже не беглец от действительности; ему в принципе все равно, где и как жить, лишь бы не мешали. Он, конечно, фанатик, но не благодаря ли таким фанатикам человечество рывками продвигается вперед? Впрочем, в наши дни мы пристрастно стали допрашивать: а куда, собственно, вперед, а что там впереди и стоит ли туда торопиться? Практичные павлы елпидифоровичи, благодаря небескорыстной помощи которых Штереру удалось завершить работу, /спонсоры, по-нонешнему/, сразу оценили возможности его конструкции и вознамерились дать деру из революционного Питера куда-нибудь в середину ХIХ века желательно за десяток лет до отмены крепостного права, - "и стоп". Но сам Штерер, совершив путешествие в недалекое будущее, возвращается в голодный Петроград. На вечере у одного журналиста-пройдохи, где собираются "пс.- ы", /"пс.- ы" - это наша "известняковская" аббревиатура - "писатели", - объясняет журналист/, Штерер рассказывает о своей вылазке. Тут-то, очевидно, и должна выясниться идея книги. Но Штерер не рассказал слушателям ничего о том, что ему довелось увидеть за окном своего "вагона". Оправдываясь он ссылается на то, что так был увлечен процессом передвижения, что ему было не до рассматривания открывающихся горизонтов. Полное разочарование присутствующих, да и читателей. Действительно, для чего было городить многостраничный огород, заполненный квазинаучными рассуждениями о временн"х перпендикулярах. Однако не станем торопиться с приговором. Вспомним: все тогдашние путешествия в будущее заканчивались эпиталамой развитому коммунизму. Усомнившийся в розовом будущем казарменного строя Замятин был подвергнут остракизму. Герой Кржижановского тоже ничего розового в ближайшем будущем не обнаружил, что само по себе было дерзостью. Но кое-что он заметил и почему-то ничего об этом "кое-что" не рассказал. "Я увидел там такое... такое..." Трудно предположить, не правда ли, что за этой лапидарностью скрывается нечто несказанно прекрасное? А мы-то знаем, что реплика относится к точно угаданному сроку - концу тридцатых. Все же рассказчик осторожно, намеками раскрывает смысл "такого": "...Красный флаг... постепенно превращался из красного в... - В? - В?
– два-три табурета беззвучно пододвинулись ближе". Но изобретатель все-таки совершил ошибку. Ему бы и дальше помолчать, а он изложил впечатления об увиденном на бумаге, и вскоре у его подъезда остановился лимузин определенной конфигурации. Побывав в будущих годах, он, казалось бы, мог кое-что разузнать о собственной судьбе, но сделать этого Путешественник по времени не догадался. Зато автор безошибочно разглядел уже недалекую, уже притаившуюся за порогом участь многих выдающихся умов. Воображение художника - это и есть самая настоящая, реально существующая машина времени. Через много лет другой писатель, заставив своего героя совершить прогулку в ближайшие годы, не побоялся нарисовать впечатляющую картину развала и произвола, которую он там застал. Я имею в виду повесть Александра Кабакова "Невозвращенец". Правда, в 1990 году автор не рисковал незамедлительным отправлением на Колыму. Но любопытен финал этой повести. Вроде бы в те годы, из которых отправляется герой в научную командировку, все еще было относительно тихо. Начало девяностых, короче говоря... Только гэбисты беспокоят его расспросами об увиденном, да и то предельно вежливо. Об аресте не может быть и речи, напротив - они сами хотят знать собственное будущее и посылают его на разведку. В этом смысле они реалисты. Множество людей искренне мечтает засунуть пасту обратно в тюбик, когда все было сравнительно тихо и спокойно, не слишком сытно, но и не слишком голодно. А герой почему-то бежит, и куда - в анархию, в безумие, в беспредел преступности. Может быть, потому, что ожидание неминуемой катастрофы выносить тяжелее, чем саму катастрофу. Как ни плохо там, но ведь и Штереру не стоило возвращаться. По крайней мере, хуже ему бы не было.
** В одной из своих статей В. Рыбаков набросился на слово модель. Он считает, что вся литература кого-то или что-то моделирует. А если применять этот термин только к фантастике, то последствия будут просто ужасными: "Уф, каким инженерством человеческих душ-то пахнуло! Подошел писатель к кульману, взял рейсфедер, взял калькулятор и... как пошел миры моделировать... Ничего мы не моделируем. Просто переживаем - то, что было, то, что есть, то, что будет... То, чего бы хотелось... Или не хотелось... " Если вдуматься в его слова, то получается, что между фантастикой и обыкновенной прозой вообще нет никакой разницы. Но она все-таки есть. Разумеется, не в научности. а в способности создавать такие ситуации, которые обычной литературе недоступны. Я называю подтекстовую или - если хотите - надфантастическую основу - моделью. Можно именовать ее по-другому, суть от этого не изменится. Но если такой основы не будет, то лучше поискать себе другое занятие. Мы еще услышим мнение А.Стругацкого и В.Шефнера на сей счет. Самое забавное состоит в том, что приизведения самого Рыбакова - типичные фантастические модели. С некоторыми из них мы еще столкнемся. То, что они основаны на переживаниях, а не на калькуляторах, делает ему честь, Впрочем, другнй фантастики быть и не должно.
Л Е Г Е Н Д А
О Б Е Л Я Е В Е
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы.
Д.Самойлов
Общепринято, что одним из основоположников советской фантастики был Александр Романович Беляев. По мнению многих исследователей, именно от него ведет отсчет отечественная научно-фантастическая школа. Повторю еще раз, что основное предназначение фантастики, - создание образных, метафорических моделей действительности. И мы видели такие модели, ажурные, мастерски выполненные. Ничего похожего по силе обобщения среди полусотни беляевских романов, повестей, рассказов мы не найдем. Но, встрепенется тут адвокат Беляева, писатель и не ставил перед собой таких задач, как Замятин или Булгаков... Плохо, если и вправду не ставил. Должен был ставить. Иначе ради чего он писал и основоположником чего его можно считать? По секрету скажу вам: ставил. Ставил перед собой разнообразные социальные, политические, сатирические задачи. И научные, конечно. Только не получалось у него... Я еще раз вкратце вернусь к "Собачьему сердцу", повести, которая может служить наглядным примером разницы в методологии художественной и так называемой "научной" фантастики, если сравнивать повесть Булгакова со сходным по "хирургической" основе романом Беляева "Человек-амфибия" /1928 г./. В "Собачьем сердце" инициатором происходящего становится талантливый хирург Преображенский. /В фантастике все хирурги - талантливы/. И у Беляева действует гениальный костоправ - доктор Сальвадор. Оба врача выполняют невозможную, дерзновенную операцию. Оба взялись за нее в угоду собственному научному эгоизму, не очень задумываясь над последствиями своих действий, потому-то и результаты в обоих случаях были печальными. Преображенский пострадал непосредственно от рук /или лап?/ новорожденного гибрида. Но страдал он не впустую: он помог автору создать новый социальный тип. Пострадал и Сальвадор - его судят за дерзновенные эксперименты. Но как он-то относится к своему творению? Автор забывает сообщить нам о переживаниях и врача, и пациента - человеческие чувства ему не подвластны. А ведь юноша с жабрами одинок, никому не нужен, он не может находиться в обществе нормальных людей, не может соединиться с любимой девушкой. Автор не случайно превратил его в затворника, иначе было бы непонятно, как ему удалось дожить до юношеского возраста. В конце концов разочарованный Ихтиандр бросается в океанические пучины, обрекая себя на гибель. Так все же - для чего он вызван к жизни? Какая художественная или социальная нагрузка взвалена на его плечи? Похоже, что никакая. Беляева интересовал только сам факт пересадки жабр молодой акулы чахоточному индейскому мальчику. Правда, Сальвадор говорит что-то о грядущей расе рыболюдей, призванных покорять морские глубины, но мысль эта неразвита и подброшена, чтобы хоть как-то оправдать жестокие опыты Сальвадора. Наверно, доктора и вправду нужно судить за калеченье ребенка, как считали критики 30-х годов, солидаризируясь по данному поводу с южноамериканскими клерикалами, усадившими хирурга на скамью подсудимых в самом романе. Но прежде чем возмущаться их нападками, следовало бы задуматься: а действительно ли действия этого революционера от науки, посягнувшего на "божественную" природу человека, согласуются с нормами человеческой, а не только церковной морали. Автор ведь несколько сместил акценты, направив силу гнева против мракобесия и оставив в стороне собственную оценку действий Сальвадора. Как мы увидим и на других примерах, писатель не всегда помнил о существовании моральных норм. Вот где проходит граница между хужожественной и научной фантастикой. Научной достаточно самого факта. Ребенку вшили жабры. Занимательнейший медико-биологический феномен! Только брать авторские свидетельства на подобные феномены следует в Обществе изобретателей и рационализаторов. Там идеи не требуют проверки на нравственность. А может, и там требуют. Ясно, что в "Собачьем сердце" автор прежде всего продумал, каким должен стать Шариков, а уж потом - как он будет создавать помесь собаки и человека. Я уже приводил примеры такой последовательности. У Беляева наоборот - Ихтиандр появляется на свет в результате возникновения у автора идеи о пересадке жабр, хотя несправедливо было бы не отметить, что в "Человеке-амфибии", одном из двух своих лучших романов, писателю удалось придать юному герою известную привлекательность, что в совокупности с мелодраматической судьбой несчастного мальчика во многом объясняет популярность романа. Роман и остался бы романтической сказкой, если бы вдруг уже в нашем поколении идеи доктора Сальвадора не нашли неожиданного продолжения. Эти идеи, к счастью, пока еще не перешагнули границы теории, но и высказывали их не безобидные фантазеры. Ученые, изобретатели, подводники принялись конструировать искусственные жабры и выдвигать различные проекты подгонки их к человеческому телу, в том числе весьма радикальные, такие, которым позавидовал бы и сам Сальвадор. Эти идеи во многом опираются на высказывания одного из крупнейших авторитетов в области океанографии, создателя акваланга Ж.-И.Кусто: "Рано или поздно человечество поселится на дне моря... В океане появятся города, больницы, театры... Я вижу новую расу "Гомо Акватикус" - грядущее поколение, рожденное в подводных деревнях и окончательно приспособившееся к окружающей новой среде, так что,- все же счел нужным добавить выдающийся исследователь,- быть может, хирургической операции и не потребуется для того, чтобы дать людям возможность жить и дышать в воде". Однако здесь допускается мысль: а может, и потребуется, хотя в другом месте у того же Кусто мы найдем совершенно трезвые слова: "Разумеется, я отнюдь не думаю, что люди когда-нибудь вовсе переселятся на дно моря; мы слишком зависимы от своей естественной среды, и вряд ли возникнут веские причины, чтобы отказаться от всего, что нам так дорого: от солнечного света, свежести воздуха лесов и полей..." И, вероятно, как раз технически "сальвадорская" операция разрешима. Доброхоты найдутся. Не существует самого безумного эксперимента, на который не нашлось бы энтузиастов. Но ведь человек с удаленными легкими уже никогда не сможет выйти на берег, чтобы посмотреть на солнце, разве что будет вынесен в аквариуме. Конечно, ему станут доступны иные красоты. Но достаточная ли это цена за подобное оскопление? И во имя чего - чтобы одна часть человечества снабжала другую дарами моря, получая взамен уже недоступные ей дары земли? Будем все же надеяться на то, что освоение человеком океанических глубин пойдет не путем отказа от человеческого естества, от земных радостей, дарованных человеку природой. Можно представить себе гипотетическую ситуацию, при которой человеку придется перестраивать свой организм. Если когда-нибудь люди найдут подходящие для жизни планеты, которые, конечно, вряд ли могут быть полностью схожи с Землей, то поколение за поколением приспособится к изменившимся условиям, и этим "ихтиандрам" уже неуютно покажется на Земле. Бездна этических проблем могла бы встать за Ихтиандром. Конечно, точка зрения фанатиков-технократов не может разделяться писателем-гуманистом, потому что он по определению должен выступать в роли защитника всего человечества, всех людей. Но даже до классификационной высоты Беляев не поднялся и в одном из лучших своих романов.
Неверно заложенный фундамент может перекосить все здание. К сожалению, так и произошло. До начала Большой Перестройки, вроде бы начатой в конце 50-х, а потом искусственно и искусно заторможенной, в нашей фантастике торжествовало, грубо говоря, беляевское направление, а Замятин, Булгаков, Платонов пребывали в глухом запрете. Очередной парадокс заключается в том, что и Беляева беспощадно критиковали. Даже не критиковали - растаптывали. Эта критика стоила ему, может быть, многих лет жизни, и без того нелегкой. Разносы по большей части были несправедливыми: писателя отчитывали не за действительные слабости, а за робкие попытки выйти из круга научно-фантастических стереотипов. В 60-х годах произошло восстановление справедливости, и критика ударилась в другую крайность. Беляев был причислен к лику святых, о нем стало принято говорить, как о бесспорном лидере и классике. "Беляев заложил основы творческих принципов советской фантастики. В его книгах впервые сформировалось ее идейное лицо. В них с наибольшей страстностью были провозглашены и воплотились ее гуманистические идеалы одушевленность идеями человеческой и социальной справедливости, взволнованное обличение всех форм угнетения, вера в величие человека, его разума, в его неограниченные возможности, убежденность в праве человека на счастье",- писали авторы предисловия к первому собранию сочинений Беляева Б.Ляпунов и Р.Нудельман. Увы, эти панегирики ни на чем не основаны. В искренности Нудельмана можно усомниться: написав это предисловие, он укрылся за бугром от "идей человеческий и социальной справедливости", но покойный Ляпунов верил в своего кумира безоговорочно.
Почему же откровенно слабые по литературным достоинствам /я постараюсь это доказать/, зачастую сомнительные в нравственном отношении /и это тоже/ произведения продолжают затянувшуюся жизнь, напоминая собою зомби мертвые тела, имитирующие живых? Однозначный ответ вряд ли возможен. Начну с того, что существует многочисленная категория читателей, которых привлекает именно такая, упрощенная литература. Обращение к фантастике льстит их комплексу неполноценности, но Платонов или Стругацкие им не по плечу. Со второй причиной стоит расправляться более решительно. Опора на таких, как Беляев, привлекает тоже немалочисленную когорту бумагомарателей, как молодых, так и находящихся в преклонном возрасте, обделенных талантом, но мнящих себя писателями и желающих часто публиковаться. Литературные законы жестоки. Горе тому литератору, который решает стать профессионалом, не имея на то диплома от небесного ректората. Так, к несчастью, случилось и с Беляевым. Как личность он вызывает глубокое уважение и сочувствие. Он был образованным, душевно чутким человеком, к тому же с несладкой судьбой, всю жизнь ему приходилось бороться с тяжелым недугом - туберкулезом позвоночника. Он был предан фантастике, он действительно был первым, кто посвятил ей себя без остатка. Он был трудолюбив, и можно было бы сказать, что он успел сделать многое. Но все плюсы перечеркиваются тем непреложным фактом, что книги его бездарны, не в оскорбительном смысле слова, а в прямом - без дара, без искры Божьей. В отличие от своих адептов он чувствовал это и постоянно мучился от неумения отыскать нужные и единственные слова. Конечно, понятие "литературный талант" не исчерпывается плетением словесных узоров; оно предполагает масштабное мышление, острокритический взгляд на окружающую действительность, глубокое проникновение в индивидуальную и общественную психологию и многое другое. Всего этого у Беляеву не было. Есть и другие, запрятанные основательнее причины того, что в фантастике советского периода Беляев долгое время считался номером первым. В 30-х годах идеологические минводхозы повернули естественное течение отечественной литературы и принудили ее течь по соцреалистическим беломорканалам. Высокая, булгаковская фантастика конфликтовала с официальной точкой зрения, поэтому режим наибольшего благоприятствования был создан для так называемой научной фантастики с ее прямолинейно-конформистскими или на худой конец неопасными идеями. Диалектика, правда, заключалась в том, что начальству, как я уже говорил, никакая фантастика не была нужна - ни хорошая, ни плохая. Даже самые верноподданические книги вызывали подозрения у литературных церберов, потому что и в этих книгах выдвигались всякие неутвержденные свыше проекты и бродили нечеткие призраки-мечтания. Потому-то Беляева и поносили, и издавали, но читательский вкус беляевская фантастика успела испортить всерьез и надолго.
Упреки, разумеется, требуют доказательств. Я не ставил себе целью рассмотреть все сочинения Беляева, но в то же время отобрал их достаточно много, чтобы выводы нельзя было заподозрить в случайности. На примере небольшой и не самой известной у Беляева повести "Вечный хлеб" /1928 г./ еще более наглядно, чем на "Человеке-амфибии", можно увидеть, что в научной фантастике беляевского образца порочна, как я уже сказал, сама методология ее создания. Сначала придумывается научно-техническая гипотеза. Раздающиеся восторги по поводу "богатства фантазии" у наших любимцев чаще всего бывают преувеличенными, потому что дело это совсем нетрудное, что удостоверяет "сам" Уэллс: "Всякий может выдумать людей наизнанку, или антигравитацию, или миры, напоминающие гантели. Эти выдумки могут быть интересны только тогда, когда их сопоставляют с повседневным опытом и изгоняют из рассказа все прочие чудеса..." Реальный изобретатель обязан убедительно обосновать возможность осуществления и возможность применения на практике своих гениальных прозрений. Изобретатель-фантаст освобожден от этой тяжкой обязанности, бумага все стерпит. Трудности начинаются потом, когда автор оказывается вынужденным дать сначала себе, а затем и другим ясный ответ: "А зачем я это придумал?"
В данном случае автор нафантазировал род съедобных дрожжей, которые питаются непосредственно воздухом и способны бесконечно расти. Съел за день половину банки, а к утру она опять полна. В этих двух фразах я исчерпывающе изложил производственную идею "Вечного хлеба". Все остальные слова в сущности излишни, разжижающи. К примеру - научная фантастика не в силах обойтись без пространных наукообразных объяснений. Но так как автору все же запало в голову, что он занимается изящной словесностью, то он стремится придать своим выкладкам вид непринужденной беседы. Особого разнообразия, правда, не замечается, да и что тут придумаешь. Лекция она и есть лекция. Недаром студенты любят с нее сбегать... "Бройер прошелся в волнении по комнате... И начал говорить, как перед аудиторией, невольно воодушевляясь, а корреспондент, открыв блокнот и вынув вечное перо, записывал речь профессора стенографически. - Как вам, вероятно, известно..." /"Вечный хлеб"/. " - Милостивые государыни и милостивые государи!
– начал Штирнер таким тоном, будто он читал лекцию в избранном обществе /почему будто?
– В.Р./. - Рефлексология есть наука, изучающая..." /"Властелин мира"/. " ...сказал Сорокин.
– Так вот, слушайте. Вы, конечно, знаете, что человеческое тело состоит из многих миллиардов живых клеток..." /"Человек, потерявший свое лицо"/. Аналогичные фразы можно встретить в любом романе Беляева. Научная фантастика не в силах отказаться от этой скукоты; должно быть, ее создатели боятся, что в противном случае их сочтут недостаточно научными. Однако литературное произведение одними лекциями не заполнишь. Хочешь не хочешь, а приходится обращаться к имитации творчества - то есть к одеванию голеньких идей в сарафанчики-образы. Преимущество предлагаемой методологии заключается в безграничных возможностях при подборе модных одежд. Годится все, что угодно. Оттолкнемся от смелого допущения, что научное открытие сделано ученым. Итак, для начала нам потребуется образ ученого. Но каким он будет - элегантным денди спортивного вида или дряхлым старцем с бархатным воротником, усыпанным перхотью? Очевидно, что это не имеет никакого значения. Как не имеет значения, будет ли он русским, шотландцем или перуанцем, Ивановым, Джонсоном или Бройером. Остановимся на немце Бройере. Надо же на ком-то остановиться. Место действия - рыбацкий поселок на севере Европы. Но и зулусская деревня подошла бы с неменьшим успехом. Конечно, герои повести что-то совершают, но необязательность, случайность или полная ненужность их поступков делает невозможным применение хоть каких-нибудь эстетических критериев. Не ломимся ли мы в открытые двери? Может быть, авторам подобных сочинений ни к чему всякие образы, характеры, метафоры, индивидуализация языка и что там еще наизобретала занудная теория литературы, изучаемая на университетских кафедрах? Может быть, творцы вдохновлены иными целями, зачем им филологические финтифлюшки? Между нами, я полагаю, что так оно и есть. Некоторые из фантастов по невежеству и не подозревают об этих премудростях, а другие, может, и подозревают, но будучи не в силах к ним подступиться, делают вид, что они им не нужны. Иногда декларативно. Беляев подозревал, но не умел. В этом была его трагедия. У литературы данной категории есть только одно, правда, увесистое достоинство - ее читают. Но плохую литературу всегда читают больше хорошей, вряд ли этим обстоятельством стўит оправдывать ее существование. Фантастика не только может - обязана быть другой. Эту "другую" фантастику вовсе не волнуют те тревоги, которые представлялись неразрешимыми Беляеву, потому что зиждется она на иных основах. Идея любого произведения, проходящего под рубрикой литературы художественной, а не, скажем, научно-популярной, может быть только нравственной, только "человеческой" в широком смысле слова. /Ничего не поделаешь - эту мысль придется повторить не раз/. Значит, гипотеза, придуманная Беляевым, не годится для создания полноценного фантастического произведения? Отнюдь не значит. Идея "Вечного хлеба" ничуть не хуже, а может быть, и плодотворнее, чем идея "Человека-амфибии". Только будь на месте Беляева писатель поталантливее и мыслитель покрупнее, он бы поменял приоритеты. Если бы автор сумел или хотя бы попытался изобразить потрясения, которые обрушились бы на человеческое общество, появись в нем бесплатный и не требующий трудозатрат источник питания! Прощание с тысячелетними привычками, нежелание многих смириться с упразднением сельского хозяйства, толпы сытых безработных... Да на таком необыкновенном материале можно выстроить не частную, малоинтересную историю о жадном Гансе и настырном репортере, а грандиозную, ни на что не похожую утопию. Не зная, как завершить свою бессюжетную историю, писатель воспроизвел финал известной сказки про горшочек с кашей, который вдруг стал варить ее безудержно. Но в мудрой сказке ясно просматривается предостережение слишком самонадеянным владельцам волшебных горшочков; мораль, которая прикладывается к множеству жизненных ситуаций. А при чтении Беляева у читателя должны возникнуть всего лишь два безответных вопроса - почему его "каша" стала вести себя нехорошо только к концу повествования и почему профессор не предусмотрел столь очевидного последствия своего открытия?