Шрифт:
За взгляды быстренько подошедших администраторов, мэтра и управляющего - стыдно; стыдно вытряхивать из кошелька последние деньги в 11 ночи, вынимать из ушей и снимать с пальцев единственные золотые украшения (эти украшения берут в залог, с тем чтобы завтра троица могла оплатить счет). Тем временем Сэлман клянется на всех известных ему языках мира, кроме русского, раздобыть бабки. Тем временем бармен - "Меня, знаешь, зовут Геннадий..." - предлагает Аннушке с Катериной поехать к нему, и тогда "Проблем нет! Особенно, если вдвоем сделаете...". Аннушка, усмехаясь, ле-ли, ле-ли Лель!
– цитирует ему Александру Михайловну Коллонтай, урожденную Домонтович (1872-1952): "Секс возможен только между товарищами по партии. Всякий иной секс аморален!", вводя бармена в полное замешательство: тот и слыхом не слыхивал о первой в мире даме-"послихе".
В первом часу троица выходит из "Ливана-Баку". Совершенно раздавленные, плетутся любители сладкой жизни к метро (на днях Аннушка посмотрела "Сладкую жизнь" Феллини в "Иллюзионе"), вспоминая про свиное рыло с калашным рядом да только Аннушке "свиным рылом" кажется не собственное и не Катеринино, и даже не пакистанское "рыло" Сэлмана, а Рыло самого ресторона и стайки похотливых мужчинок.
Утром девчонки занимают энное количество долларов и возвращают залог; Сэлман, как ни странно, тоже привозит деньги... и розу для Аннушки.
Аннушка, впрочем, подарка не оценивает и от Пакистана во веки веков открещивается: сказано - сделано.
Который уж год лежит Аннушка в темноте грязной прокуренной комнаты № 127, смотрит в потолок и ухмыляется. Потом морщит лоб, потом опять ухмыляется. На ум приходит красивая фраза "янтарная крыса сезона дождей", но Аннушка не знает, что с ней делать - она же не является автором! Аннушка вспоминает, вспоминает, вспоминает; ей хочется сбежать от собственных мыслей, оторвать им голову, ноги, хвост, выбросить в форточку, раздавить бессмысленно и беспощадно их бунт - такой же бессмыссленный и беспощадный! Не получается.
Перед глазами маячит контур спаренной двухкомнатной хрущобы. В хрущобе живет бабка; бабка сдает Аннушке комнату по средней цене. Комната тоже средняя, к тому же проходная. Бабка ложится спать в девять вечера, и Аннушка проходит "к себе" в одиннадцать под неровный ее храп. Бабка встает в восемь и гремит всем, чем только можно греметь в восемь; Аннушка проходит в ванную, в кухню, в коридор. Аннушка слушает бабкины разговоры о дороговизне (в шкафах бабки - закрома родины), о том, какая маленькая у нее пенсия (холодильник бабки ломится от продуктов), о том, какая она больная (на бабке можно пахать). Бабка просит деньги вперед, это нормально. Бабка намертво убивает в Аннушке желание еще когда-либо снимать комнаты: "Я тебя научу, как начищать ванну до белизны!" - "Кастрюли должны стоять на верхней полочке, а сковородки на нижней!" - "Никаких посторонних звонков вечером!". Через пару месяцев Аннушка раздосадованно возвращается в чужеродные, зато бесплатные пенаты, где ванны нет по определению, а только душ, и начищать тот никому в голову не приходит. Прожив в общаге энное количество недель, Аннушка снова собирает чемоданы, и линяет к подруге в Солнцево. Сашка снимает в удаленном от жизни микрорайоне крохотную однокомнатную квартирку. По ночам они говорят об искусстве и слушают Веронику Долину, но в конце концов к Сашке переезжает ее парень, и... вот, вот, вот снова - ОНО! Вот она, Москва без блата, без страха и упрека, таинственная и неповторимая, манящая и сумасшедшая, бесцеремонная и неровная!
Аннушка злится сама на себя; она знает: что-то чудесное должно случиться с ней - только вот что и когда? Выбрасывая плохие мысли в форточку, она засыпает в грязной прокуренной комнате № 127 с намерением изменить ситуацию.
А еще ей постоянно снится крыса - всегда одна и та же; та замурована в янтаре сродни древнему растению или насекомому. И почему-то Аннушке от этого всего неизлечимо тепло: джинн, выпущенный наружу, не вернется в бутылку!
Новый абзац.
НЕОЖИДАННЫЙ МОНОЛОГ СЛОМАННОЙ ПИШУЩЕЙ МАШИНКИ: все мои детали соединены чисто механически. Всего их около двух тысяч, да-да, поверьте, это вовсе не мало! В мою, извините за натурализм, заднюю часть заправляют лист, а затем поворачивают рычаг валика. Потом, когда нажимают на мою клавишу, я делаю чисто механическое усилие (оно передается через тот же рычаг) и поднимаю нужную букву шрифта - что-то общее с фортепианным звукоизвлечнием, вы не находите? Ведь у фортепиано тоже "ударная" природа, сам Ферручо Бузони хотя, кто сйчас помнит Ферручо Бузони!
– говорил об этом... И опять же молоточки; у меня почти так же! Да мы с роялем, несмотря на определенное ремесленничество, можем очень много - я имею в виду результат нашей РАБОТЫ. Да-да, очень много! Вот если бы Андерсен написал об этом в свое время какая красивая и грустная получилась бы сказка! Где-то я слышала, будто есть такая необычная музыка под названием "Концерт для пишущей машинки с оркестром"... Мне так хотелось бы солировать в нем! Мечты...
На конце каждого моего рычажка есть припаянная маленькая металлическая буковка в зеркальном положении. Буковка ударяет по ленте - так на бумаге остается ее оттиск... Впрочем, кому это теперь нужно? Пыль смахнуть некому: как в 1919-м Хозяйка в Париж сбежала, так и лежу до сих пор на чердаке...
* * *
– Бумага или простыня
вот поле битвы для меня!
– ...И тут и там бездарна я...
Из "Честной куртизанки"
Женщина-автор прикусывает мягкую верхнюю губу острыми нижними зубами: ей не хочется жить мимо жанра. Не терпится прочитать свое творение, распечатанное на принтере. Не терпится увидеть его в верстке. Не терпится заметить его на прилавке: совершенно нормальное честолюбие. Но тут автор-мужчина, как полярная особь одной с ней направленности, огорчает женщину-автора: "Ты понимаешь, что опять изобретаешь велосипед? Все, что ты написала, уже было, было, было, тысячи раз было! Сколько можно твердить об одном и том же? Книжный рынок этим завален! И тем - тоже! Зачем ты пишешь, какого черта тебе эта чернушная история с общагой? Что ты хочешь? По-моему, тебе лучше вообще далеко и надолго заткнуться, не маячить словами; ты своим сюжетом просто над душой стоишь..." - "Видишь ли, Санчо!
– перебивает она его.
– Когда Змей пытался выпереть Адамку с Евкой из рая, он лишь пытался освободить их от ограниченной привязанности к ограниченному формой и именем, Мирового Бога, и дать им понимание Абсолюта. А ты? Ты разве Змей, чтобы выпереть меня вон из моих слов? Ты разве Змей, пис-сатель хренов, чтобы от ограниченных формой и именем слов дать мне понимание Абсолютного Слова?"
...Слова автора на этом гнилом месте выдерживают провокационный мораторий, а Аннушка тем временем - уже "дипломированный специалист"; у Аннушки диплом синего цвета, почти такие же синие глаза, только не тусклые, 90х60х90, и все дела. Ее натуральная бла-бландинистость придает ей вес в глазах мужчин и вызывает черно-белую зависть - у женщин; Аннушка адекватна и мила в беседе, искушена кое-в-чем, и не только в этом; Аннушка спокойно может рассуждать на множество тем, изучению которых отдано пять молодых лет. Аннушке двадцать два - у нее сильные красивые конечности; да у нее завидуйте, диетессы!
– даже есть мышцы живота! Аннушка в курсе культурной жизни столицы, умница, цветочек... вот только жить бесприданнице негде и денег у нее нет; так она начинает искать работку и квартирку.
"В столице нельзя пропасть с голоду имеющему хоть скудный от бога талант. Одного только нужно опасаться здесь бедняку - заболеть. Тогда-то уже ему почти нет спасения:... ему остается одно средство - умереть", - из письма Н. Гоголя матери М.И. Гоголь от 2 февраля 1830 г. (уточнение цитаты Девятым суфлером корректора).
Работка, которую Аня нашла по специальности, превратила ее по случаю в Анну Сергеевну. Называлась работка "средняя общеобразовательная школка", а квартирка, подвернувшаяся новоиспеченной Анне Сергеевне, оказалась комнатой в не расселенной доселе коммуналке Ибинева. Чтобы платить за комнатку в этом районе, Аня совсем уж переоделась в собственные имя-отчество да забегала по частным урокам. Обучая недорослей грамматике великого могучего, преодолевая вместе с ними казусы орфографии и пунктуации, не ведомые Кукоцкому по причине полного ими владения, Аня совершенно сбилась с ног. Тем не менее на косметику, книги и пиво оставалось, и это грело. Школка же вызывала в ней непреодолимое отвращение - Аня ничего не имела против отдельных, конкретно взятых, киндеров; но вид орущего, беснующегося, резвящегося какого-нибудь "Г" класса выводил ее из себя. Она жалела свой голос на крики и лениво ставила карандашом двойки за поведение. Впрочем, ученики любили молодую училку и относились к ней, быть может, из-за обалденной ее блондинности и пронзительных синих глаз, несколько снисходительно. Педагогини же в строгих костюмах, всю свою жизнь положившие на обучение чужих детей, видели в Ане молодую козу, к тому же иногороднюю, оставшуюся в их Москве, на которую они давно забили, понятно для чего... Аня проводила свои уроки и тихо сваливала из школы, радуясь последнему звонку не меньше двоечника; зарплатка же преподавателя русского языка и литературы по седьмому, низшему разряду, как и недавняя стипендия филфака, была с гулькин уй. Часто-часто, лежа на кровати в маленькой комнате большой коммуналки ибиневского района, Аня, глядя в потолок, терла виски: неужели всю жизнь придется ВОТ ТАК, о, ужас, гнобить за копейи, втирая киндерам - по-другому, человечьим детенышам - о сходствах и различиях Муму, Каштанки и Белого пуделя? НЕТ!!! Аня кусала губы, шла в кухню варить кофе, натыкалась на завонявшее помойное ведро и, чертыхаясь, снова думала о том же: копейях, чужих киндерах, чьих-то сходствах и различиях, а потом шла выносить помойку - сегодня был ЕЕ день; в ЕЕ день она мыла пол в коридоре, кухне и сортире.