Шрифт:
– Я же и передаю это как ложный слух, - сказал другой аббат, обменявшись взглядом с товарищем.
За этим разговором последовало довольно долгое молчание, во время которого три духовные особы прошли длинную аллею, которая вела к роще, где деревья были насажены в шахматном порядке. На середине площадки, от которой лучами расходились аллеи, находился круглый каменный стол, на котором стоял на коленях человек в одежде священника.
Две большие надписи были приколоты у него на спине и на груди.
На одной было крупно написано: "НЕПОКОРНЫЙ".
На другой: "ЧУВСТВЕННЫЙ".
Уважаемый отец, который подвергался в часы гулянья, согласно правилам, глупому и оскорбительному школьному наказанию, был лет сорока, с плечами Геркулеса, бычьей шеей, с черными вьющимися волосами и смуглым лицом.
Хотя, согласно правилам, его глаза были все время смиренно опущены, но по раздраженному и сильному подергиванию бровей можно было догадаться, как мало соответствовали видимое смирение и покорность чувствам обиды и досады, крывшимся в глубине его души. Особенно это было заметно, когда к нему приближались почтенные отцы, которых было весьма много и которые по трое или в одиночку гуляли в соседних аллеях, примыкавших к тому месту, где он был _выставлен_.
Когда наши три патера поравнялись с кающимся Геркулесом, они с восхитительным единодушием одновременно подняли глаза к небу, как полагалось по правилам, словно моля о прощении за чудовищный проступок и за огорчение, причиненное небу одним из их среды; затем они, разом же, в соответствии с правилом, заклеймили грозным взглядом, таким же механическим, Как и первый, надписи на этом бедняге - таком крепыше и весельчаке, что, казалось, он соединял в себе все возможные права на непокорность и чувственность; после этого, испустив как один человек глубокий вздох священного негодования, отцы иезуиты продолжили прогулку с точностью автоматов.
Среди священников, которые прогуливались в саду, можно было заметить тут и там несколько светских лиц, и вот почему: преподобные отцы владели соседним домом, отделенным от первого только буковой аллеей. В этот дом по временам приезжало на полный пансион изрядное количество лицемеров, которые на своем жаргоне называли это _уединением_. Оно было очаровательно; они находили здесь вкусный обильный стол, а также духовную пищу в прелестной домовой часовне, - новое и удачное сочетание исповедальни с меблированными комнатами, с проповедями во время общего обеда. Драгоценной выдумкой было это святое жилище: там пища телесная, равно как и духовная, была аппетитно и изысканно выбрана и подана; там душа и тело укреплялись за определенную плату; там можно было есть скоромное по пятницам с полным спокойствием, заплатив за "разрешение из Рима", набожно проставляемое в счете, сразу же после кофе и водки! Скажем в похвалу финансовым способностям преподобных отцов и вкрадчивой ловкости их рук, что число пансионеров было весьма велико. Да и как ему не быть большим? Дичь была как раз в меру испорчена, путь в рай так легок, морская рыба так свежа и суровая дорога спасения так очищена от терний и так мило усыпана розовым песочком, ранние овощи и всякие новинки по части еды так изобильны, покаяние так легко, не считая отличных итальянских колбас и индульгенций святого отца, прибывавших прямо из Рима, из первых рук, первосортных и на ваш выбор! Какой общий стол дерзнул бы выдержать такую конкуренцию? В этом спокойном жилище с жирной и изобильной кухней люди находили столько способов к общению с небом! Для большинства из этих людей, богатых и набожных, трусливых и избалованных, ужасно боявшихся рогов дьявола и в то же время не имевших сил отречься от маленьких, но очень приятных грешков, снисходительное руководство и растяжимые нравственные правила преподобных отцов были неоценимы.
В самом деле, какую глубокую благодарность должны были чувствовать развратные старички, себялюбивые и трусливые, к священникам, которые оберегали их от вил Вельзевула и ручались за обеспечение блаженства бессмертия, не требуя принесения в жертву ни одной из порочных привычек, отказа от развращенного аппетита или ужасного эгоизма. Но как же вознаградить этих духовников, столь весело-снисходительных, остроумных пастырей, столь любезных, потакающих грешникам? Ах, Боже мой, за это им платили, оставляя в наследство значительную недвижимость, блестящие, звонкие экю, - в ущерб законным наследникам, зачастую бедным, честным, трудолюбивым и так благочестиво обворовываемым преподобными отцами.
Один из пожилых пастырей, о которых мы говорили, намекая на присутствие светских лиц в саду и желая нарушить неприятное молчание, сказал молодому священнику с печальным лицом фанатика:
– Предпоследний пансионер, которого привезли раненным в наше убежище, остается все таким же дикарем, я не вижу его между другими нашими гостями.
– Может быть, он предпочитает, - отвечал другой старик, - прогуливаться один в саду при новом здании?
– Я не думаю, чтобы этот человек, с тех пор как он живет у нас в обители, спускался даже в маленький палисадник занимаемого им отдельного флигеля. Отец д'Эгриньи, который один виделся с ним, жаловался в последний раз на мрачную апатию пансионера; его еще ни разу не видели в часовне, прибавил сурово молодой аббат.
– Может быть, он еще не в силах пойти туда?
– возразил собеседник.
– Без сомнения... потому что я слышал от доктора Балейнье, - отвечал пожилой священник, - что движение было бы весьма полезно выздоравливающему пансионеру, но он упорно отказывается выходить из комнаты.
– Можно ведь приказать снести себя в часовню, - сказал сурово и отрывисто молодой священник; затем он не произнес больше ни слова, продолжая ходить рядом со своими товарищами, не прекращавшими разговора.
– Вы не знаете имени этого пансионера?
– В продолжение двух недель, как он здесь живет, я не слыхал никогда, чтобы его звали иначе как _господин из флигеля_.
– Один из наших служителей, который к нему приставлен и который тоже его иначе не зовет, говорил мне, что это человек необыкновенной доброты, которого, как кажется, постигло глубокое горе; он почти никогда не говорит и часто целые часы проводит, опустив голову на руки; впрочем, ему, похоже, нравится в доме. Но, странная вещь: он предпочитает полутьму дню, и другая странность - свет причиняет ему такую невыносимую боль, что, несмотря на холод последних мартовских дней, он не позволяет зажигать огонь в камине.