Шрифт:
— Кто ты такой? — спросил Роман невзрачного, взъерошенного прапорщика с тусклыми, словно подернутыми ледком глазами.
— Тринадцатой Поволжской бригады прапорщик Иголкин!
— Доброволец?
— Доброволец, скрывать не приходится.
— Значит, порядочная сволочь!
— Сволочи у нас в тылу отсиживались, — сердито огрызнулся прапорщик. — Они в поездах на восток убегали, а я весь Ледяной поход пешком сделал. Так что сволочью себя не считаю. Три года сидел я в окопах на германской. Был единственным офицером, которого не хлопнули солдаты после революции. Только ошиблись во мне. Два года потом я дрался с вами. В плен сдался поневоле и на пощаду не рассчитываю, темным и заблуждающимся не прикидываюсь.
— А за что же ты дрался? За что своей шкурой рисковал?
— Полагал, что за Россию. Действительность порядком порассеяла мои иллюзия, заставила усомниться во многом. Но это к делу не относится. Несмотря на все свои сомнения, с решительными выводами я опоздал.
— Сам-то из помещиков, что ли?
— Из крестьян. До войны был учителем.
— А почему тряпку с землей при себе таскал?
— Если вам непонятно, не стоит и говорить об этом. Считайте это сентиментальностью сопливого интеллигента.
Роман с любопытством разглядывал бравирующего своей дерзостью прапорщика и усмехался про себя.
— Брось ты эту петушиную храбрость, Иголкин! — сказал он. — Душа в пятках, а ерепенишься. Я тебе одно скажу. Когда будут тебя судить, вспомнят про твою тряпочку. Она кое-что потянет. Ложись лучше спать, Самара-городок.
22
К утру пурга прекратилась. Над белой степью замерцали в морозной дымке звезды. Низко у горизонта пылала на востоке утренняя зарница. Еще только начинало светать, а уже далеко было видно окрест в отсвечивающей белизной степи.
На разъезде во все стороны сновали разбуженные спозаранку партизаны. Скрипел под унтами и валенками снег, всхрапывали и фыркали заметно осунувшиеся кони. Их кормили рассыпанным на брезенты овсом, обметали с них вениками и рукавицами мохнатый иней, сбивали мерзлые комья с копыт. То тут, то там разгорались у теплушек и вагонов костры. На дрова рубили попавшие под руку доски, ящики, и жерди с огородов.
Выслав в сторону Мациевской разъезды, Роман и Матафонов созвали на совещание сотенных командиров. Им предстояло принять на собственный страх и риск крайне ответственное решение. С часу на час к разъезду должны были подойти арьергардные части каппелевцев. Иного пути у них не было. Вступать с ними в бой или уходить с разъезда — вот что требовалось решить немедленно.
Роман считал, что ввязываться в бой не следовало. У белых было огромное превосходство в силах. Их можно было задержать на некоторое время только ценою больших потерь. Но он знал, что многие безрассудные головы горели желанием схлестнуться с белыми в последний раз и если не уничтожить их, то основательно потрепать на прощанье.
Из шести командиров сотен пятеро высказались за то, чтобы белых без боя не пропускать. Они считали это позором и преступлением. Упоенные боевыми успехами двух последних месяцев, они верили, что и на этот раз удача будет на их стороне. Встретив сопротивление, деморализованный вконец, противник не станет задерживаться у разъезда, чтобы не оказаться окруженным со всех сторон.
Выслушав командиров, Роман обратился к Матафонову, сидевшему с неразлучной трубкой в зубах.
— Что ты скажешь, Егор Кузьмич?
— Прикидывал я тут и так и этак. Оно, как говорится, хочется и колется. Обидно будет, конечно, ежели белые уйдут не общипанными напоследок. Пощипать надо. Только вся заковыка в том, что пойдешь по шерсть, да и вернешься стриженым. У белых пушки и пулеметы, а еще, гляди, так и бронепоезд. Много можем своих погубить. Тут, пока из-под огня уйдешь, десять верст скакать надо — равнина.
— Что же ты тогда предлагаешь?
— Уйти с разъезда хоть вправо, хоть влево. Подстегнуть беляков на прощанье с фланга и выпроводить поскорее на ту сторону.
— Да нас потом все кому не лень в трусости упрекать будут! — запальчиво крикнул командир третьей сотни.
— Это не трусость, а здравый смысл, — огрызнулся Матафонов. — Раненному насмерть зверю на дороге лучше не становись — сомнет и кишки выпусти г, будь ты хоть семи пядей во лбу.
— Я думаю, что Егор Кузьмич прав, — сказал, поднимаясь из-за стола, Роман. — С разъезда надо уходить. У белых какой бы там ни был, а корпус. Причем отборный, почти сплошь офицерский. Лоб в лоб с ними стукнуться — искры из глаз посыплются. Лучше займем увалы справа от линии, а впереди, в выемках по обе стороны, посадим небольшую засаду из добровольцев. Пусть они подпустят офицеров вплотную, залпанут по ним два-три раза — и давай бог ноги.
— Прошу оставить с засадой меня! — потребовал командир третьей сотни, черноусый и стройный казак-фронтовик.
— И меня тоже! — сказал Мишка Добрынин. — Стреляю я неплохо. Постараюсь зря патроны не переводить.
— Ладно. Согласен. Вызывайте добровольцев, только не больше полусотни. А мы двинем на правый фланг. Уже светло, будем поторапливаться.
— А что ты собираешься с беженками и пленными делать? — спросил Романа Матафонов.
— С собой возьмем. Не оставлять же их здесь.
— Насчет солдат я согласен. А вот баб, по-моему, лучше здесь оставить. За каким чертом мы их в степь потащим? Они там обморозятся или, чего доброго, совсем замерзнут. Пусть остаются в вагонах.