Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
– Вот именно, с благотворительной целью, - повторила она.
– В таком случае, если вы ко мне шли, значит, знаете, где мой дом...
– Разумеется, я знаю, - перебила она.
– Тогда что же... Гм... Так тому и быть: я что-нибудь выберу, а вы зайдите.
– Мы все будем очень, очень рады. Когда зайти? Сегодня?
– Сегодня? Гм... Как вам сказать? Сегодня я долго не буду дома... Впрочем, если к вечеру, то можете и сегодня, но-о... если вы не особенно торопитесь...
– Нет, я могу и завтра, если вам некогда сегодня, - поспешно вставила она.
– Да, завтра во всяком случае будет лучше.
– Хорошо. Во сколько часов?
– Да вот хотя бы в такое время, как сейчас.
– Сейчас (она быстро взглянула на часы-браслетку на своей оголенной до локтя руке) двадцать минут одиннадцатого.
– Ого! А к половине одиннадцатого мне нужно быть в одном месте...
И Сыромолотов взялся за панаму, она же сказала сконфуженно:
– Я вас задержала - простите! Значит, завтра в это время я к вам зайду. До свидания!
Сыромолотов только слегка кивнул ей и пошел дальше.
II
Все, что нужно было ему для работы, - холст на подрамнике, краски, кисти, - было уже в доме, где жила "натура", так как накануне, в субботу, состоялся уже первый сеанс. Ничто не отягощало Сыромолотова, когда он шел теперь, и каждому встречному могло показаться, что он вышел просто на прогулку.
Отчасти так казалось даже и ему самому, пока он не встретился с курсисткой Невредимовой и не узнал от нее время. Сам он не носил с собою часов, считая, что это для него зачем же? Спешить ему не приходилось, да и теперь он не стремился прийти непременно к половине одиннадцатого в дом богатого немца-колониста Куна; но дом этот был уже теперь совсем близко. Дом двухэтажный, как и другие около него дома, но над крышей, в отличку от других, на обоих углах зачем-то прилепилось по стрельчатой башенке: готика! Крыт он был черепицей, но черепица тут вообще предпочиталась железу; ярко-бел снаружи, как и другие дома; фундамент и карниз первого этажа аспидного цвета; парадного хода не имел - входить нужно было в калитку, дернув для этого ручку звонка. На звонок отзывалась лаем цепная овчарка, потом отворялась калитка, и навытяжку стоял около нее высокий седобородый дворник. Так было в субботу, и Сыромолотов был уверен, что так же точно будет и в воскресенье, и не ошибся в этом.
Этот дворник, в розовой праздничной рубахе, подпоясанной узким ременным поясом, не мог не привлечь внимания художника - он был живописный старик, и Сыромолотов очень охотно посадил бы в кресло перед собою его, пока еще крепкого, бывшего солдата-гвардейца, но писать нужно было другого старика, немощного, бритого, с свинцовыми тусклыми глазами, к которому совсем не лежало сердце.
И во время первого сеанса и потом у себя дома Сыромолотов думал над лицом и руками старого Куна: как поставить в комнате кресло, чтобы солнце заиграло на морщинах лица, на выпуклых синих венах рук и тусклый взгляд сделало живым и острым?
Медленно идя по певучим улицам, через край щедро озаренным, он как будто нес в себе подспудную мысль как можно глубже пропитаться солнцем и звуками, чтобы внести их с собою в бессолнечность и тишину гостиной Куна.
Сильный свет беспокоил старика: он морщился, жмурил глаза, жевал недовольно бескровными губами; но в то же время свет был необходим для художника, поэтому первый сеанс наполовину прошел в передвиганий кресла и в подкалывании занавесок на окнах; отчасти это занимало Сыромолотова, который изучающе всматривался в свою натуру, успев только нанести ее на холст углем.
Малоразговорчивый вообще, он привык говорить со всеми, кого писал: это помогало ему схватывать то естественное и живое, что пряталось в натянутой деловой тишине и могло проявиться только во время разговора.
Старый Кун был из семьи давних колонистов, он родился здесь, в Крыму, и хорошо говорил по-русски, и так как он сам теперь был уже не колонист, а помещик, то разговор с ним старался вести Сыромолотов об урожаях пшеницы, об удобрении фосфатами и навозом, о серых украинских волах, о красных немецких молочных коровах, о цигейских овцах...
Когда он спросил старика, много ли он держит овец, тот задумался было, пожевал губами, но ответил оживленнее, чем на другие вопросы:
– Нет, сравнительно если сказать, то не так много... А вот Фальцфейн, вы знаете, есть у него имение - Аскания-Нова, тоже в Таврической губернии.
– Как же не знать, много наслышан, - отозвался Сыромолотов, - там у него заповедник, и чуть ли даже не слоны пасутся на воле.
– Слонов, положим, нет, - поморщился старик, - но заповедник, как вы сказали, это есть... Так вот его один раз также спросили: "Герр Фальцфейн, сколько вы имеете овец?" И он на это ответил так (тут голос старика зазвучал торжественно): "Сколько у меня всех имеется овец, этого я не знаю, а что собак-овчарок при них шестнадцать тысяч, то это мне очень хорошо известно, потому что...
– тут старик Кун сделал многозначительную паузу и досказал с ноткой сожаления: - потому что собак приходится кормить!"
– Гм, как же так все-таки не знать, сколько овец?
– спросил, не столько удивясь, сколько для того, чтобы поддержать оживление на лице старика, Сыромолотов.
– Может быть, один миллион, может быть, полтора миллиона, может быть, и два миллиона, это смотря по окоту маток: все ли ягнята - одинцы, или же есть много двойней, тройней, и не было ли падежа, и, кроме того...
– начал было словоохотливо объяснять старик, но закашлялся затяжным свистящим кашлем и умолк.
Когда входил в дом теперь Сыромолотов, он думал и над тем, о чем бы в этот сеанс поговорить с натурой, так как теперь это было гораздо нужнее и важнее, чем накануне: тогда был только уголь, а не краски.