Послание к Матео Васкесу [1]
1
Это «Послание», написанное Сервантесом на втором году алжирского плена, было обнаружено лишь в XIX веке. Подлинник утерян. Адресуя «Послание» одному из министров Филиппа II, Матео Васкесу, автор сообщает о своих деяниях на суше и на море и в заключение выдвигает план всеобщего восстания рабов в Алжире при поддержке испанской армии извне.
Ответа на послание Сервантес не получил.
Из восьмидесяти одной терцины подлинника мы помещаем пятьдесят одну.
2
Уже десятое минуло лето… — В 1569 году Сервантес отправился в Рим в свите Аквавивы, посла папы Пия V. Он недолго оставался у него на службе и через год, в начале 1570 года, поступил в армию. «Послание к Матео Васкесу» писано в Алжире в 1577 году. Оно было отправлено в Испанию с братом Сервантеса Родриго, за которого был внесен выкуп родителями.
3
Развеял рок враждебную армаду… — Сражение при Лепанто 7 октября 1571 года привело к поражению турецкого флота и сокрушению могущества турок на Средиземном море.
4
…опыт мой не помешал мне через год пуститься опять туда, где шел смертельный бой. — Раненый Сервантес был отправлен на излечение в Мессину, где оставался по март 1572 года. Из одного документа известно, что в октябре 1574 года он находился в Палермо. В том же году он вернулся в армию.
5
…край преславный тот, где память о любви Дидоны… досель живет. — Речь идет об африканском побережье. В «Энеиде» Вергилия основательница Карфагена Дидона кончает жизнь на костре из-за того, что любимый ею Эней, повинуясь воле богов, покинул ее.
6
Я на галере «Солнце»… погиб со всею нашею ватагой. — 20 сентября 1575 года Сервантес выехал вместе с братом Родриго на галере «Солнце» из Неаполя на родину. Галера подверглась у берегов Франции нападению пиратов. Экипаж отчаянно защищался, но силы были неравные, Родриго попал в руки Рамадан-паши, Сервантес — в руки Али-мами.
К любознательным читателям
Боюсь, что писание эклог [7] в наше, в общем весьма неблагоприятное для поэзии, время будет признано малопочтенным занятием, а потому мне, в сущности, следовало бы представить удовлетворительные объяснения тем из моих читателей, которые все, что не отвечает врожденной их склонности, расценивают как даром потраченное время и труд. Однако, памятуя о том, что с людьми, замыкающимися в столь тесные рамки, спорить бесполезно, я обращаюсь к иным, беспристрастным, читателям: с полным основанием не усматривая разницы между эклогой и поэзией народной, они вместе с тем полагают, что те, кто в наш век посвящает ей свои досуги, поступают опрометчиво, издавая свои писания, и что их побуждает к этому страсть, которую обычно питают авторы к своим сочинениям, — я же со своей стороны могу на это сказать, что склонность к поэзии была у меня всегда и что возраст мой, едва достигший зрелости, думается, дает мне право на подобные занятия. К тому же никто не станет отрицать, что такого рода упражнения, в былое время по справедливости столь высоко ценившиеся, приносят немалую пользу, а именно: они открывают перед поэтом богатства его родного языка и учат его пользоваться для прекрасных своих и возвышенных целей всеми таящимися в нем красотами с тем, чтобы на его примере умы ограниченные, усматривающие предел для кастильского словесного изобилия в краткости языка латинского [8] , поняли, наконец, что перед ними открытое, широкое и плодородное поле, по которому они могут свободно передвигаться, наслаждаясь легкостью и нежностью, важностью и великолепием нашего языка и постигая многоразличие тех острых и тонких, важных и глубоких мыслей, что по неизреченной милости неба плодовитый испанский гений столь щедро повсюду рождал и продолжает всечасно рождать в счастливый наш век, чему я являюсь нелицеприятным свидетелем, ибо знаю таких, у которых есть все основания для того, чтобы без той робости, какую испытываю я, благополучно пройти столь опасный путь. Однако же трудности, возникающие перед людьми, неизбежны и многообразны, их цели и дела различны, — вот отчего одним придает храбрости жажда славы, другие же, напротив, страшась бесчестия, не осмеливаются издавать то, что, сделавшись всеобщим достоянием, обречено предстать на суд черни, опасный и почти всегда несправедливый. Я лично не из самонадеянности дерзнул выпустить в свет эту книгу, а единственно потому, что до сих пор не решил, какая из двух крайностей хуже: легкомысленно выказывать дар, коим тебя наградило небо, и предлагать незрелые плоды своего разумения отечеству и друзьям, или же, проявляя чрезвычайную щепетильность, кропотливость и медлительность, вечно будучи недоволен тем, что у тебя задумано или же сделано, находя удачным лишь то, что не доведено до конца, так никогда и не отважиться выдать в свет и обнародовать свои писания. Ведь если излишняя смелость и самонадеянность могут быть осуждены как непозволительная дерзость, на которую подбивает человека самомнение, то не менее предосудительны крайняя медлительность и неуверенность в себе, ибо тогда те, кто ждет и чает помощи и достойного примера, дабы усовершенствоваться в своем искусстве, слишком поздно или даже совсем не воспользуются плодами разумения твоего и трудов. Из боязни впасть в какую-либо из этих крайностей я не издавал до сих пор этой книги, но и не хотел долго держать ее под спудом, оттого что сочинял я ее отнюдь не только для собственного удовольствия. Мне хорошо известно, что всякое нарушение того стиля, коего в сем случае должно придерживаться, вызывает нарекания, — даже столп поэзии латинской подвергся нападкам за то, что некоторые его эклоги написаны более высоким стилем, нежели другие, — а потому меня не очень смутит обвинение в том, что я перемешал философические рассуждения пастухов с их любовными речами и что порою мои пастухи возвышаются до того, что толкуют не только о деревенских делах, и притом с присущею им простотою. Если принять в соображение, — а в книге я на это не раз намекаю, — что многие из моих пастухов — пастухи только по одежде, то подобное обвинение отпадет само собой. Что же до недостатков в изобретении и расположении, то да простит их рассудительный читатель, который пожелает к книге моей отнестись непредвзято, и да искупит их желание автора по мере сил своих и возможностей ему угодить; если же эта книга надежды автора не оправдает, то в недалеком будущем он предложит вниманию читателя другие, более занимательные и более искусно написанные.
7
Эклога — в эпоху Сервантеса общее определение для различных произведений пасторального жанра.
8
…умы ограниченные, усматривающие предел для кастильского словесного изобилия в краткости языка латинского… — Схоластическая поэтика того времени разрешала писать на родном языке только в среднем и низком стилях, высокий стиль являлся монополией латинского языка. Сервантес решительно восстает против этого канона. См. слова Дон Кихота (ч. II, гл. XVI).
Два друга
Все пастухи столь мелодично на инструментах своих заиграли, что одно наслаждение было их слушать, и в тот же миг, словно в ответ им, божественною гармонией зазвучали хоры великого множества птиц, ярким своим опереньем сверкавших в густой листве. Так шли некоторое время пастухи, пока не приметили давным-давно прорытую в горе пещеру, находившуюся совсем близко от дороги, а потому они явственно различили звуки арфы, на которой играл некий пещерный житель, и тут Эрастро, прислушавшись, молвил:
— Остановитесь, пастухи! Сегодня, кажется, все мы услышим то, что я вот уже несколько дней мечтаю услышать, а именно — пение одного милого юноши, который недели две тому назад здесь поселился и ведет столь суровую жизнь, какую, по моему разумению, в его молодые лета вести не должно, и когда мне случалось проходить мимо, до меня доносились звуки арфы и до того сладкое пение, что мне хотелось слушать его еще и еще, однако ж всякий раз я заставал лишь конец песни. И сколько я ни заговаривал с юношей и сколько ни старался войти к нему в дружбу, обещая сделать для него все, что только в моих силах, он так и не сказал мне, кто он таков и что принудило его в столь юные годы полюбить одиночество и бедность.
Рассказ Эрастро о юном отшельнике вызвал и у других пастухов желание узнать, что с ним приключилось, и они порешили сперва подойти так, чтобы он их не увидел, к пещере и послушать его пение, а потом уже начать с ним разговор. И тут им посчастливилось найти укромное место, где они, оставшись незамеченными, и прослушали все, что пребывавший в пещере под звуки арфы выразил в этих стихах:
Хоть чист я перед ними — бог крылатыйИ небеса злорадноМеня карают пыткою ужасной.Нет отклика на стон мой безотрадный,И, горестью объятый,Горé взношусь я мыслями напрасно,О жребий мой злосчастный!Какие чары превратить сумелиЖизнь, бывшую доселеОтрадой для меня, в такую муку,Что смерти протянуть готов я руку?Себе постыл я тем, что муки адаТерплю, а грудь стенаньяМои не рвут, узилища земногоНе покидает слабое дыханье.Которому пощадаОказана судьбой моей суровой.И вот приходит сноваНадежда лживая и вновь мне силуДает нести страданий груз постылый.Жестоко небо: множа суток звенья,Оно нам умножает и мученья.Увы! Сердечные терзанья другаМне душу размягчили,И тяжкое я принял порученье.О горькая тщета моих усилий!О мрачная услуга!О смешанное с радостью мученье!К другим на удивленьеИ щедр и благ бессмертный сын Венеры [9] ,Ко мне же свыше мерыОн скуп и полон милости холодной.Но то ли друг претерпит благородный?Как часто наши лучшие порывыКончаются смятеньем!Так платишь ты за них, судьба лихая.О бог любви! Ты также с наслажденьемГлядишь, как дни тоскливоВлачит влюбленный, чуть не умирая.Тебя я проклинаю!Пускай твои охватит крылья пламяИ твой колчан, стреламиНаполненный, пускай сожжет, а стрелы,Что не сгорят, в твое вопьются тело.Каким обманом, хитростью какою,Каким путем окольнымТы мною овладел, коварный гений?Как мог я стать предателем невольнымСвоих благих стремлений?Что было мне обещано тобою?Что я смогу в покоеСвободным созерцаньем насладитьсяИ на твои деянья подивиться.Меж тем, о лжец, мне шеюТы цепью, чувствую, сдавил своею.А впрочем, не тебя винить мне надо, —Я сам всему виною:Я не дал твоему огню отпора,Я допустил, чтоб вышел из покояИ, руша все преграды,Поднялся ветер, гибельнее мора.Теперь по приговоруРазгневанного неба умираю.Но я боюсь, лихаяСудьба моя не даст, чтобы могилаМои страстные муки прекратила.Бесценный друг мой, Тимбрио любимый,И ты, моя врагиня,Прелестнейшая Нисида, несчастьяИ счастье смесь вкушающие ныне!Какой разлучены мыЗвездой жестокой, чьей бездушной властью?Увы, перед напастьюБессилен смертный! В тяжкое страданьеВмиг может превратиться ликованье,Как после дня погожего, сметаяКрасу его, приходит ночь глухая.На что мы можем в жизни положиться?Царит над нами всемиЗакон непостоянства. Вдаль несетсяНа легких, быстролетных крыльях время,И вслед за ним стремитсяНадежда тех, кто плачет и смеется.А ежели прольетсяС небесной выси милость, — благотворнаЛишь тем она, кто, непритворнойСожжен любовью, дух свой ввысь возносит;Другим она скорей лишь вред приносит.Я, боже, возношу благочестивоСвои ладони, взорыИ все души измученной порывыВ надзвездный край, которыйПлач горький превращает в смех счастливый.9
Бессмертный сын Венеры — то есть Амур. Художники изображали его в виде ребенка с луком, стрелами, колчаном и факелом.
Вместе с последними звуками жалостной песни из груди пребывавшего в пещере отшельника вырвался глубокий вздох; тогда пастухи, убедившись, что он умолк, тотчас вошли все вместе в пещеру и увидели сидевшего в углу, прямо на жестком камне, милого и приятного юношу лет двадцати двух, в домотканой одежде, босого, подпоясанного грубой веревкой, заменявшей ему ремень. Голова у него свесилась набок, одною рукой он держался за сердце, другая же была бессильно опущена вниз. Найдя его в таком состоянии и заметив, что, когда они вошли, он не пошевелился, пастухи догадались, что юноше дурно, и они не ошиблись, ибо, вновь и вновь возвращаясь мыслью к своим несчастьям, он почти каждый раз доходил до обморока. Как скоро к нему приблизился Эрастро и взял его за руку, он очнулся, однако же вид у него был до того растерянный, словно он припоминал тяжелый сон, каковые знаки немалой печали опечалили вошедших, и тут Эрастро сказал:
— Что с вами, сеньор? Какая печаль теснит измученное ваше сердце? Не таитесь, — ведь перед вами тот, кого не устрашат никакие муки, лишь бы вас ему избавить от мук.
— Не в первый раз, любезный пастух, обращаешься ты ко мне с этим предложением, — слабым голосом заговорил юноша, — и, верно, не в последний приходится мне от него отказываться, ибо судьба устроила так, что ни ты не можешь быть мне полезен, ни я, при всем желании, не могу воспользоваться твоими услугами. Прими же слова мои как дань благодарности за твою доброту, и если ты еще что-либо желаешь знать обо мне, то время, от коего ничто не скроется, скажет тебе даже больше, чем мне бы хотелось.
— Если вы предоставляете времени удовлетворить мое любопытство, — возразил Эрастро, — то подобное вознаграждение чрезмерно щедрым назвать нельзя, оттого что время, к нашему прискорбию, выдает самые заветные тайны наших сердец.
Тут пастухи принялись наперебой упрашивать юношу, чтобы он поведал им свою кручину, особливо Тирсис, который, приводя разумные доводы, объяснял ему и доказывал, что нет такого горя, коему нельзя было бы помочь, разве что смерть, гасительница человеческих жизней, преградит нам путь. К этому он присовокупил еще и другие доводы, после чего упорный юноша согласился удовлетворить всех, кто желал выслушать его историю, и обратился к пастухам с такими словами: