Севела Эфраим
Шрифт:
Я ринулся на кухню. Девочки зашлепали босыми ногами за мной. На кухне царил привычный беспорядок: грязная посуда громоздилась в раковине. На столе было полно хлебных крошек и объедков. На полу валялось жгутом грязное кухонное полотенце.
В настенном шкафчике (холодильников в ту пору в Каунасе не было и в помине) я нашел полбуханки засохшего крошащегося хлеба, банку рыбных консервов "Лещ в томате" и полкруга ветчинной колбасы.
У девчонок при виде такого богатства загорелись глаза. По-прежнему нагие, они уселись на табуреты возле кухонного столика, куда я вывалил в беспорядке все съестные припасы, и принялись есть, без ножей и вилок, разрывая колбасу и хлеб руками. Консервы они ели, макая куски хлеба в открытую банку с густым соусом и вылавливая оттуда пальцами рыбную мякоть.
В ванной я включил газ, чтобы согреть достаточно воды для двоих, и, пока вода грелась, рылся в шкафу, подыскивая среди своих пижам и рубашек хоть что-нибудь, что пришлось бы впору моим ночным гостьям.
На дворе захлебывалась лаем Сильва и бегала по проводу, гремя цепью. Кто-то чужой беспокоил собаку. И беспокоил уже давно. Кто-то бродил вокруг нашего дома и не уходил. Сильва умная собака. Она зря лаять не станет.
Я выглянул на кухню. Девочки доели, консервы, а кусок колбасы и ломоть хлеба отложили в сторону и даже прикрыли обрывком газетного листа.
– Для кого вы это оставили?– удивился я.
– Для Генриха, - сказала Ханнелоре и улыбнулась мне, словно извиняясь за то, что они без спросу сами распорядились моими съестными припасами.
– А кто такой Генрих?
– Наш брат, - хором ответили девочки и обернулись к окну, за которым все не унималась Сильва.
– Ваш брат ждет на улице?
– Да. Он шел за нами всю дорогу и теперь ждет, чтобы мы вынесли ему поесть.
– Немедленно зовите его в дом!– всполошился я, представив замерзающего на улице мальчика.– Что же вы мне раньше не сказали?
– А мы боялись, что вы нас выгоните... к нему. А он... тоже голодный.
– Так. Кончили трепаться. Зовите его!
Но я тут же понял нелепость своего приказа. Обе девочки были голыми. Куда им лезть на улицу!
– Как его звать?– переспросил я и метнулся в прихожую. Распахнул дверь на улицу. Сильва, завидев меня, залаяла еще громче, кидаясь на натянутой цепи к забору.
За забором, даже не на тротуаре, а посреди пустынной заснеженной улицы, скорчилась маленькая фигурка, устремив лицо к освещенным окнам моего дома.
Я схватил Сильву за ошейник и оттащил от забора. Она перестала лаять, лишь злобно и недоумевающе скулила.
– Генрих!– позвал я.– Иди в дом! Не бойся! Я держу собаку. Твои сестры ждут тебя!
Генрих был самым старшим в этой троице, на год старше Ханнелоре. Но он совсем не походил на своих сестер. Они были светловолосыми, круглолицыми, а он - брюнет, с карими глазами, худым втянутым лицом и не коротким, а довольно длинным носом, отчего сильно смахивал на еврея. И первое, о чем я подумал, разглядывая его, это то, что в те времена, когда я пробирался, держась за руку ксендза, через весь Каунас до Зеленой горы, очутись Генрих вместе со мной - еще неизвестно, кто бы из нас вызвал большее подозрение у литовской полиции, и, уж без всякого сомнения, нас бы загребли обоих и отвезли в гетто.
Девочки выразили бурную радость, когда я ввел Генриха в дом, и тут же сунули ему кусок колбасы с хлебом, и он стал жевать, стоя на пороге кухни, и вокруг его рваных башмаков расползалась по паркету лужа. Он не выразил никакого удивления, застав своих сестер голыми в чужом доме в присутствии взрослого мужчины.
Когда и он утолил немного голод, доев все, что осталось на столе, я велел ему тоже раздеться, раз уж он здесь, и помыться горячей водой и с мылом.
Я думал, он будет мыться после сестер, но он разделся тут же и тоже догола, совсем не стесняясь девочек. Так же, как они не стеснялись его.
У него на шее на тонкой цепочке висел овальный закрытый медальон. Залезая в курившуюся паром ванну, где уже сидели и плескались в мыльной пене его сестры, Генрих снял через голову цепочку и протянул мне медальон.
– Здесь мама, - сказал он, и, когда мое лицо выразило недоумение, обе девочки закивали, а младшая, Лизелотте, пояснила:
– Мамина карточка в медальоне. Единственная память.
Я попросил взглянуть, и Генрих мокрыми пальцами нажал на край медальона, и створки его разошлись, как в раковине, и из глубины медальона на меня глянула темноволосая молодая женщина, очень похожая на Генриха и в то же время чем-то неуловимым напоминая обеих сестер.
– Мама в Сибири, - сказала Лизелотте.
– Откуда тебе это известно?– спросил я.
– Так говорят, - ответила старшая.
– Значит, жива, - сказал я.– И когда-нибудь вы встретитесь.
– И с отцом тоже, - мечтательно протянула Ханнелоре.
– Конечно. Все будет хорошо.
– Если мы до той поры не умрем с голоду...угрюмо произнес мальчик, намыливая себе шею и грудь. Лизелотте плескалась рядом, а Ханнелоре терла ей спину губчатым мочалом.
Они развеселились и шалили в воде, как и подобает детям в их возрасте. Мыльные брызги иногда обдавали меня. Я сидел на табурете рядом с ванной, держа на ладони раскрытый медальон, и лицо мое, вероятно, настолько заметно опечалилось, что дети притихли в ванне, а мальчик осторожно спросил: