Шаров Владимир Александрович
Шрифт:
От Кротова, от его снов, от того, что кто-то, решив спасти человечество, зашил в живот отцу бутылку и так положил его в гроб, я совершенно помешалась; у меня ни на что больше не было сил, я сама уже ничего не соображала, была согласна не все, лишь бы и вправду достать из отца эту проклятую бутыль, нормально его похоронить.
Через два дня мы вчетвером – Кротов, вохровец, железнодорожник и я – выехали из Инты. Первые сорок километров были прогулкой, дрезину приторочили к кукушке, рабочему поезду, который шел в нужную нам сторону, на шахту „Светлую“. У шахты мы отцепились и где с помощью стрелок, а где и на себе перетащили дрезину на другой путь, который соединял „Светлую“ и лагерь. До Инанги оставалось еще почти девяносто километров, но мы – за вычетом железнодорожника – считали, что за двое суток легко доберемся. Железнодорожник был мрачен, говорил, что узкоколейка не эксплуатировалась десять лет и там может быть что угодно. Шпалы часто клали без насыпи, прямо на мерзлоту, а где насыпь и была – она совсем хилая, вода ее не то что за десять – в один год размывала. Однако двадцать километров после шахты мы промчались, будто на вороных: колея была нормальной, мужчины не филонили, и тележка шла ходко, за все время лишь раза два колеса сходили с рельсов, но и тут за несколько минут мы ставили ее обратно и катили дальше.
От скорости, от того, что путь был в порядке, железнодорожник повеселел, да и я решила, что хорошо, что Кротов отговорил меня возвращаться в Москву. Позже мы поняли, что первые километры были в хорошем состоянии единственно потому, что путь шел по кряжу, и здесь везде было сухо. Когда же спустились в низину, начался форменный кошмар. Проедем пару сотен метров – слезаем, одну сторону нашей железной тележки катим по рельсу, а вторую вчетвером тащим на руках. Были участки еще хуже: иногда путь так размыт, что не осталось ни насыпи, ни шпал, рельсы же перевиты чуть не в косы. Как мы там домкратили, как пробирались вперед, одному Богу известно. Но и это не все.
Железнодорожник с вохровцем не рассчитывали, что работа окажется такой тяжелой, и теперь беспрерывно требовали водки «для сугрева», просто для бодрости. В конце концов они перепились, толку от них уже не было, и мы с Кротовым поняли, что дальше держаться за дрезину смысла нет – не она нас везет, а мы ее.
Пока думали, что делать, стемнело, наши сопровождающие давно спали, мы тоже улеглись, решили, что наутро, когда они протрезвеют, вчетвером и обсудим. На рассвете я проснулась от того, что кто-то шарил в моих вещах; оказалось, вохровец ищет, чем бы опохмелиться. Я не стала поднимать шума и не потому, что боялась: оба они, и вертухай, и железнодорожник, были немолоды, вдобавок из-за постоянного пьянства довольно рыхлы, Кротов справился бы с обоими; рассудила, что когда охранник придет в себя, будет легче договориться.
Утром, все взвесив, мы оставили железнодорожника вместе с его дрезиной и нашими вещами, а сами пошли в Инангу пешком. С собой взяли лишь документы, деньги, лопаты, немного еды и водку для вохровца: без нее он бы и шага не сделал.
Была середина августа, день в здешних местах стоял еще длинный, шестнадцать часов, в итоге к ночи мы, хоть и вымотались подчистую, остававшиеся до лагеря тридцать километров прошли. Нашел ся даже ночлег. Бараки были разрушены до основания, единственное, что сохранилось, – караулка; в ней и печь была в порядке, и крыша почти не текла. Дерева вокруг было много, мы затопили, и лишь только караулка прогрелась, заснули.
Наутро – обычный ритуал. Вечером чекист получил свои законные пол-литра водки, а к завтраку – чекушку, чтобы опохмелиться. Выпив, он повеселел, вместе с нами перекусил, и мы с лопатами через плечо пошли на лагерное кладбище. Когда добрались, был уже полдень. Надо сказать, что Кротов все это время был в каком-то восторженном, чуть ли не истерическом состоянии, беспрерывно болтал, хвастался, что сумел привезти меня в Инангу; он считал, что вскрывать могилу без законной наследницы права не имеет, а раз я тут – скоро отцовская рукопись будет у него в руках, спасение человеческого рода станет возможным. Собственным энтузиазмом он заразил даже вохровца, и тот, не умея иначе выразить радости, всю дорогу горланил революционные песни.
Однако едва мы оказались на кладбище, стало ясно – найти могилу отца будет нелегко. Круглая болотистая поляна площадью не меньше чем в десять гектаров с несколькими тысячами холмиков. Мой школьный приятель был прав – колышков с табличками нет и в помине. Кротов никогда в кладбищенской команде не состоял, в лагере он работал электриком, и где похоронили отца, знал с чужих слов. В сущности, у нас был единственный ориентир: могила отца с южной стороны, прямо у корней самой высокой ели.
Вроде бы указатель надежный. Но осмотревшись, мы поняли, что цена ему грош. Там этих елей была добрая сотня, и какая выше – не определить, во всяком случае мы трое: Кротов, вохровец и я – долго спорили – какая и, соответственно, где будем сначала копать. Наконец сошлись, перекопали каждый метр, однако ничего не нашли. Только разорили чужие могилы. Дальше еще несколько часов закапывали и приводили в божеский вид то, что отрыли, затем перебрались к следующему дереву. Снова неудача.
Так копали три дня подряд с восхода до заката, пока не кончилась водка и вохровец не забастовал. Кротов был готов продолжать и без него, но ночью ударил сильный мороз. Кстати, для здешнего края дело обычное. Кирок мы с собой не принесли, лопаты мерзлую землю брали плохо, так что и Кротов, сбив руки, к вечеру капитулировал. Еще одну ночь мы переночевали в Инанге, собрались и побрели наши тридцать километров обратно. Шли и молились, чтобы железнодорожник бросил свою дрезину и куда-нибудь сбежал. Очень уж не хотелось тащить на себе проклятую тележку до „Светлой“. Но он был на месте, хотя пьян в стельку. Потом двое суток мы добирались до шахты, а дальше неинтересно, на той же кукушке – до Инты, следом поездом – в Москву.
После поездки в Инангу, – продолжала Ирина, – мне, как и Кротову, каждую ночь стал сниться отец в гробу и с бутылью в животе. Правда, он ничего не говорил, ни в чем не упрекал, но мне и этого было достаточно. Так я промаялась до весны, а в апреле переселилась сюда, на кладбище».
Анечка, прошедшая неделя была у нас бурной. Настроение по несколько раз на дню гуляло – то ликование, то горе, которое и сравнить не с чем. Теперь все успокоилось, но на ноте довольно грустной. Есть старое правило: что для одного хорошо, для другого – нож острый, и тут ничего не поделаешь.
В прошлом письме я тебе изложил, как на Рузском кладбище поселилась Ирина, но почему заговорил о ней, честно говоря, не помню. Не помню, и писал ли, что пойдет ниже; если писал, извини за повтор, однако без этого объяснить ничего не сумею.
Недели за три до моего возвращения в Рузу к Ирине опять приехал Кротов уговаривать на вторую поездку в Инангу. Конечно, не сейчас, не в январе, когда там морозы за сорок, снега по плечи и вдобавок полярная ночь. Ехать он собирался в июне-июле и то, естественно, если Ирина согласится. Прибыл он не с пустыми руками. Дом культуры в Старой Ладоге, которым Кротов ведает, принадлежит маленькому приборостроительному заводу, последнее время он, как и другие военные заводы и заводики, простаивает, но народ, что там работал, разбежался еще не весь. Молодые ушли, а кому за пятьдесят, чуть не поголовно остались. Во-первых, заказы редко, но случаются, соответственно, капают и небольшие деньги, главное же, здесь жилье, здесь они все и всех знают, а на новом месте в их годы прижиться, конечно, трудно. В общем, делать они умеют многое, а делать им нечего. И вот для Кротова – они, похоже, его любят – был сконструирован прибор, который на два метра в глубину видит сквозь землю. Нечто вроде миноискателя, только легкий и реагирующий не на металл, а на стекло. Как он там находит бутылку, я не знаю, то ли из-за свинца, который добавляют, когда варят стекло, то ли волны, что он испускает, в пустотах ведут себя по-другому. Когда Кротов его привез и демонстрировал Ирине, он подробно все объяснял, даже говорил, что прибор настроен именно на болотистую почву, такую же, что и в Инанге. А раз так, раскапывать чужие могилы больше не придется: он, Кротов, сам со своим прибором обойдет кладбище и точно определит, где похоронен Серегин.
Прибор вроде бы работал хорошо, они без меня проверяли его добрый десяток раз: зарывали бутылку из-под пива, правда, не в землю, а в снег, и он ее точно находил. Но Ирина все равно была в ужасе. Противостоять кротовскому напору она не умела, вторично же оказаться в Инанге отчаянно боялась. И здесь ей повезло.
Я уже тебе говорил, сколько писем и документов они без меня разобрали, сколько всего интересного раскопали. Я и раньше знал, что там много всего, но сам то ли по невнимательности, или просто не было фарта, находил немного. А когда был в больнице, пошла прямо лавина. Оставшись без меня, они четверо, включая Кротова, чтобы не запутаться, поделили папки между собой, а дальше положили за правило каждый вечер подробно, с деталями, даже с зачитыванием цитат, рассказывать друг другу, что за день разыскали. Тут и начались находки.
Когда я вернулся, было решено, что прежде всего прочего меня надо ввести в курс дела, дать хотя бы общую картину происходящего, а дальше, как и до больницы, я продолжу разбирать Колин архив. Оказалось, что кроме папок Коле еще принадлежит небольшой кожаный баул, о котором я и думать забыл. Без меня в него как-то залез наш архивариус и, помимо другого, обнаружил Колино завещание.
Примерно за полтора года до смерти тетка написала Коле письмо, где рассказала о Наде – жене, теперь уже вдове Моршанского. В письме были и слова отца Феогноста, что если кто и знает о рукописи его «Пятьдесят восьмой статьи» – была ли она в природе, если была, действительно ли изъята КГБ и уничтожена или, может быть, хранится в тамошнем архиве, – то это Коля. Тогда, сколько тетка ни умоляла, Кульбарсов, ей не ответил. Позже было другое письмо, где тетка писала, в каком состоянии умирал Моршанский, и что Надя, когда он был на смертном одре, перед всеми ему поклялась, что разыщет рукопись и опубликует. Но Кульбарсов снова промолчал. А прямо перед больницей – тетка уже давно была в земле – разбирая ее бумаги, я вдруг наткнулся на этот баул. Но руки до него так и не дошли.
В завещании Коля написал, что после смерти все его имущество должно быть передано тетке; если же к тому времени ее не будет в живых, человеку, которого, умирая, она выбрала себе в наследники, – получается, что мне.
Почему руки до баула дошли только сейчас, не понимаю. Возможно, потому что Колины письма хранились отдельно, в двух толстых папках; думаю, сама тетка их и вынула, хотела прочесть, но успела ли – не знаю. Впрочем, для дальнейшего это не важно.
Первое, что попалось в бауле, была обычная общая тетрадь, где Коля в последние годы жизни, то есть 91–93-й, записывал цены и свои ежедневные траты, вплоть до соли и спичек. Что сколько тогда стоило, как жили люди, особенно старики, я, конечно, не забыл, и все равно эти сделанные вкривь и вкось записи поразили бы любого.
Кульбарсов получал минимальную пенсию: у него не набирался стаж, да и должности, соответственно – зарплаты везде, где он работал, были очень маленькими. И вот он ежедневно по копейке отчитывался, на что и куда пошли деньги. Сначала пенсия расписывалась на месяц вперед, выходило нечто вроде советского плана, а дальше, день за днем, подводился итог – реальные перетраты и изредка – экономия. Человеком Коля был въедливым, аккуратным, вдобавок власти, наверное, еще с тридцатых годов, боялся панически и третьего числа каждого месяца, лишь только ему приносили пенсию, шел в сберкассу и платил за квартиру, свет, газ, телефон; жил он, кстати, по-прежнему в коммунальной квартире в Спасоналивковском.
Из-за того, что цены непрерывно росли, после квартиры он сразу на месяц закупал самые дешевые макароны, картошку и лук. Это плюс хлеб и было его едой. Оставшиеся деньги уходили на курево. Сначала на день шло две пачки «Дымка», затем он сменил «Дымок» на более дешевый «Беломорканал», кончил же махоркой и самокрутками. Кроме того, экономя, он постепенно ужал себя до десяти папирос. Никаких приработков у Кульбарсова не было, бутылки по мусорным бакам он не собирал, но когда удавалось выгадать на махорке, у бабки из соседней квартиры покупалась четвертинка самогонки; добавочные пятьдесят граммов она ему наливала на пробу. Четвертинки Коле хватало на два дня, но подобную роскошь он мог позволить не чаще трех раз в месяц.
В общей тетради были не только цифры; обнаружив, что переплатил за картошку или выкурил не десять папирос, а, например, двенадцать, соответственно, о четвертинке нечего и думать, он ярился буквально до одурения. И через страницу, и через две матерно ругал себя, а заодно и правительство. Я понимал, что лет через пятьдесят – сто для любого, кто станет изучать наше время, тетрадям Кульбарсова – их там четыре – цены не будет, но сам читать все это подряд не смог: просмотрел половину первой, по несколько страниц в других – везде было то же самое, и вернул баул архивариусу.
К счастью, человек иного склада, он, не спеша, не перескакивая, стал читать страницу за страницей. И вот сначала появились отдельные реплики с Натой, Катей и Феогностом, все было утоплено в тех же записях о цене спичек, «Беломора» и прочем – не мудрено, что, просматривая, я их не заметил; некоторые весьма любопытные, дополняющие картину. Архивариус их нам зачитывал; ему надо было знать, нужное или так, отходы. В тетрадях упоминались и другие люди, фамилии которых мне ничего не говорили. Скоро я на всякий случай попросил его выписывать имена и делать ссылки: тетрадь, страница, где он их нашел. Получился настоящий путеводитель. Идея оказалась правильной, сейчас мы то и дело к нему обращаемся. Довольно долго то, что он находил, было интересно мне одному, да и для меня нового было немного. И вдруг уже в конце третьей тетради архивариус выклевывает следующую запись. «Два месяца назад нынешняя келейница Феогноста Галина Курочкина (то есть наша тетя Галя) прислала мне слезное письмо, умоляя, если я что-нибудь знаю о рукописи некоего Моршанского, немедленно ей сообщить. Это очень важно».
Едва возникла фамилия Моршанского, Кротов напрягся, прямо в статую превратился и сразу спросил, нет ли там инициалов, но инициалов не было, и архивариус продолжал читать: «Отвечать не стал, – писал Коля, – никогда ни о нем, ни о его рукописи не слышал. По-моему, очередной фокус Феогноста. Вообразил себя пророком, что-то наболтал, а бедная дурочка поверила».
Через три дня, когда Кротов собрался ехать в Рузу: ему надо было отправить письма, переговорить с кем-то по телефону, а заодно и на нас всех купить еды, архивариусу попалась еще запись о Моршанском, причем на целую страницу, между первой и второй – зазор ровно в полтора года. «Черт его знает, кто навел на меня Курочкину с этим Моршанским, если и вправду Феогност, снимаю перед ним шляпу. Сегодня звонит Петелин, спиринский выкормыш, и говорит, что хочет проконсультироваться по важному вопросу. Будет через час. Я его тридцать лет не видел, думать забыл, а тут – приспичило.
Пришел ровно. Принес две бутылки хорошей водки, колбасу, шпроты, огурчики. Прямо пир горой. Сначала мы Илью помянули. Потом Петелин за меня тост поднял, сказал, что Илья и он – вроде как мои ученики. Снова выпили. Дальше немного прежнее время вспомнили и с нынешним сравнили, но без выводов, в качестве светской жизни. Так сказать, восстановили связь событий. Только восстановили, он берет свой дипломат, открывает и достает из него толстенную папку. Развязывает тесемочки – все медленно, со значением – и показывает мне. На первой странице крупно в три цвета фамилия «Моршанский», надо понимать – автор, а ниже тоже красиво, готическими буквами: «Пятьдесят восьмая статья». Я от удивления аж рот разинул: похоже, Моршанские нарасхват». Тут Кротов нашего архивариуса перебивает тем же вопросом: «Иван Дмитриевич, а инициалов и здесь нет». Архивариус говорит: «Есть. На сей раз есть. Д. С.».