Шрифт:
Дальше они сообщили мне, что настроение офицерства становится всё более угрожающим. В последний момент страшной угрозой является появившееся в литографированном виде письмо ген. Врангеля к ген. Деникину.
– Если это письмо станет известно толпе, - не обойтись без взрыва. Мы принимаем все меры, чтобы скрыть его, как употребляем всевозможные усилия, чтобы хоть немного успокоить бушующие страсти, - сказал мне Арндт.
На мой вопрос: против кого именно особенно вооружено офицерство, - мне ответили, что главным образом ненависть кипит против ген. Романовского, которого считают злым гением Деникина и обвиняют во всевозможных гадостях, не исключая хищений; что не пользуются доверием и другие помощники Деникина - ген. Драгомиров и Лукомский. Офицерство, кроме того, возмущено нераспорядительностью власти, не принимающей мер к укреплению Новороссийска. Офицерство опасается, что при эвакуации оно будет так же брошено, как бросили офицеров в Одессе.
– Если не принять самых быстрых мер, - говорили мне мои собеседники, то мы не ручаемся, что не произойдет невероятного скандала. Нам уже стоило большого труда, чтобы остановить готовившуюся вооруженную вспышку среди офицеров, хотевших перебить генералов Романовского, Драгомирова, Лукомского, а Деникину затем предъявить ультимативные требования.
Затем, я задал им два вопроса: 1) Чего хотят добиться офицеры?
2) Дают ли они мне честное слово, что депутация, если примет ее ген. Деникин, ни в чем не выйдет из рамок вежливости и должного {402} подчинения? Мои собеседники ответили мне: 1) Желания офицеров сводятся, главным образом, к следующему: а) к устранению ген. Романовского и некоторых других; б) к предоставлению офицерству права чрез своих представителей наблюдать за укреплением г. Новороссийска и за ходом эвакуации; в) к предоставлению ему же права организовать свои отряды для защиты города. 2) На второй вопрос они ответили утвердительно.
На следующий день, в 11 ч. утра я отправился к Деникину, чтобы исполнить возложенную на меня миссию. Когда я подходил к поезду Главнокомандующего, стоявшему у морской пристани, Деникин, окруженный множеством англичан и чинов своего Штаба, возвращался в свой вагон. Я обратился к нему с просьбой сегодня же принять меня по спешному делу.
– Не могу принять сегодня, - буркнул он и вошел в свой вагон.
– А вы, Иван Павлович, можете уделить мне несколько минут?
– обратился я к Романовскому.
– Пожалуйста, пойдемте в мой вагон!
– ласково ответил он. Я и он за мной вошли в вагон начальника Штаба.
Ген. Романовского я хорошо знал по Академии Генерального Штаба, когда (1900-1903 г.) он учился в Академии, а я был академическим священником. В 1904 г., во время Русско-японской войны, я служил с ним в 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии. В Великую войну я встречался с ним на фронте, когда он командовал полком, а в 1917 г. он был моим сослуживцем в Ставке, где он занимал должность генерал-квартирмейстера. Всегда между нами были отличные, сердечные отношения. Я всегда считал его честным, умным, усердным, самоотверженным офицером, сердечным человеком.
Я никогда не допускал мысли, чтобы {403} Романовский мог пойти на какую-либо гадкую, не достойную офицера сделку с своей совестью.
За время совместной с ним службы в Добровольческой Армии я не разочаровался в нем. Напротив, тут, при своих ходатайствах за униженных и оскорбленных, Я убедился, что этот человек, для многих казавшийся сухим и черствым, обладал на деле весьма чутким и отзывчивым сердцем.
Но Добровольческая Армия ненавидела Романовского. На Романовского валили всё, в чем была повинна и неповинна власть. Романовского, можно сказать, обвиняли во всем, в чем только можно обвинить человека: даже и в измене, и в хищениях, и во франкмасонстве!
Я не стану утверждать, что Романовский, как начальник Штаба, как ближайший советник Главнокомандующего, никогда не делал ошибок. И в ту пору, когда наша государственная машина была в порядке, когда пути жизни были ясны и определенны, - и в ту пору даже лучшие наши государственные деятели не были свободны от грехов и ошибок. Теперь же, когда наша государственная машина была сломана, настоящее и будущее наши были темны, когда старые пути оказались негодными, а новые еще не были найдены, ошибки и промахи были неизбежны для всякого. Романовский же, кроме того, принимал на себя и чужие ошибки. Когда-нибудь раскроется, как он, защищая Главнокомандующего от ударов, самоотверженно подставлял под эти удары свою голову. Я сознавал неосновательность, несправедливость нападок на Романовского и жестокость обвинений, предъявленных ему на собрании 5 марта. Не легко мне было сообщить ему об отношении к нему офицерства, но сообщить было необходимо для его же пользы.
Когда мы вошли в вагон, я попросил закрыть двери, чтоб кто-нибудь не подслушал нас. Иван Павлович {404} закрыл двери. Мы уселись около его письменного стола. Скрепя сердце, я начал говорить ему о развившейся в Добровольческой Армии ненависти к нему, ненависти слепой, не знающей границ, способной на что угодно. Ни остановить ее сейчас, ни ослабить нет человеческих сил и способов. Ее могут рассеять лишь постепенно здравый смысл и время.
– В чем же обвиняют меня в армии?
– скорбно спросил Романовский.
– Во всем, дорогой Иван Павлович, решительно во всём, в чем только можно обвинить человека! Злоба слепа и бессердечна, - ответил я.
– В чем же, например?
– опять спросил он.
– 5-го марта на офицерском собрании между прочим утверждали, что вы из Новороссийска отправили целый пароход табаку. Я знаю, что это - ложь, но сообщаю, чтоб вы знали, что злоба против вас и клевета перешли всякие границы... И еще многое, - сказал я.
Романовский, всё время не спускавший с меня глаз, при этих словах повернул голову в сторону и, облокотившись, закрыл лицо рукой. Видно было, что он страдал.