Шолохов Михаил Александрович
Шрифт:
Видишь, вон там, где чабрец растет круговинами, за энтой балкой и легли тополевцы в окопы. Были там и мои - Семка с Аникеем. Бабы с утра харчи им отнесли, а солнце в дуб - на бугре появилась конница. Рассыпались лавой, засинели шашки. С гумна видал я, как передний на белом коне махнул палашом, и конные горохом посыпались с бугра. По проходке угадал я белого панского рысака, а по коню узнал и седока... Два раза наши сбивали их, а на третий обошли казаки сзаду, хитростью взяли, и пошла тут сеча... Заря истухла, кончился бой. Вышел я из хаты на улицу, вижу: гонят конные к имению кучу народу. Я - костыль в руки и туда.
Во дворе наши тополевские мужики сбились в кучу, не хуже как вот эти овцы. Кругом казаки... Подошел, спрашиваю:
– А скажите, братцы, где мои внуки?
Слышу, из середки откликаются обое. Потолковали мы промеж себя трошки; вижу, выходит на крыльцо пан. Увидал меня и шумит:
– Это ты, дед Захар?
– Так точно, ваше благуродие!
– Зачем пришел?
Подхожу к крыльцу, стал на колени.
– Внуков пришел из беды выручать. Поимей милость, пан! Папаше вашему, дай бог царство небесное, век служил, вспомни, пан, мое усердие, пожалей старость!..
Он и говорит:
– Вот что, дед Захар, я оченно уважаю твои заслуги перед моим папашей, но внуков твоих вызволить не могу. Они коренные смутьяны. Смирись, дед, духом.
Я ножки его обнял, ползу по крыльцу.
– Смилуйся, пан! Родимушка мой, вспомни, как дед Захар тебе услужал, не губи, у Семки мово ить дите грудное!
Закурил он пахучую папироску, дым кверху пущает и говорит:
– Поди скажи им, мерзавцам, пущай придут ко мне в комнаты; ежели выпросят прощение - так и быть, ради папашиной памяти, вкачу им розог и запишу в свой отряд. Может, они усердием и покроют свою страмную вину.
Я рысью во двор, рассказал внукам, тяну их за рукава:
– Идите, дурные, с земли не вставайте, покеда не простит!
Семен хоть бы голову поднял. Сидит на припечках и былкой землю ковыряет. Аникушка глядел-глядел на меня да как брякнет:
– Поди,- говорит,- к своему пану и скажи ему: мол, дед Захар на коленях всю жисть полозил, и сыя его полозил, а внуки уже не хочут. Так и передай!
– Не пойдешь, сучий сын?
– Не пойду!
– Тебе, поганцу, жить-помирать - один алтын, а Семку куда тянешь? На кого бабу с дитем кинет?
Вижу, у Семена затряслись руки, копает землю былкой, ищет там неположенного, сам молчит. Молчит, как бык.
– Иди, дедушка, не квели нас,- просит Аникей.
– Не пойду, гад твоей морде! Анисья Семкина руки на себя наложит в случае чего!..
У Семена былка-то в руках хрусть - и сломилась.
Жду. Обратно молчат.
– Семушка, опомнись, кормилец мой. Иди к пану.
– Опомнились! Не пойдем! Иди полозь ты!
– лютует Аникушка.
Я и говорю:
– Попрекаешь тем, что перед паном на коленках стоял? Что ж, я человек старый, вместо материной титьки панский кнут сосал... Не погребую и перед родными внуками на колени стать.
Стал на колени, земно кланяюсь, прошу. Мужики отвернулись, быдто и не видят.
– Уйди, дед... Уйди, убью!
– орет Аникушка, а у самого пена на губах и глаза дикие, как у заарканенного волка.
Повернулся я и опять к пану. Ножки его прижал к грудям - не отпихнет, руки закаменели, и уж слова не выговорю. Спрашивает:
– Где же внуки?
– Боятся, пан...
– А, боятся...- И больше ничего не сказал. Сапожком своим ударил меня прямо в рот и пошел на крыльцо.
Дед Захар задышал порывисто и часто; на минутку лицо его сморщилось и побелело; страшным усилием вадушив короткое, старческое рыданье, он вытер ладонью сухие губы, отвернулся. В стороне за музгой коршун, косо распластав крылья, ударился в траву и приподнял над землей белогрудого стрепета. Перья упали снежными лохмотьями, блеск их на траве был нестерпимо резок и колюч. Дед Захар высморкался и, вытерев пальцы о подол вязаной рубахи, снова заговорил:
– Вышел я следом на крыльцо, глядь - Аниська Семенова с дитем бежит. Не хуже, как этот коршун, вдарилась она об мужа и пристыла у него на рувах...
Подозвал пан вахмистра, указывает на Семена с Аникушкой. Вахмистр, с ним шесть казаков, взяли их и повели в панскую леваду. Я следом иду, а Аниська дитя кинуда посередь двора и за паном волокется. Семен попереди всех шибко-шибко идет, дошел до конюшни и сел.
– Ты чего это?
– спрашивает пан.
– Сапог ногу жмет, мочи нет.- И улыбается.
Снял сапоги, подает мне:
– Носи, дедушка, на доброе здоровье. На них подошвы двойные, добрые.
Забрал я эти сапоги, опять идем. Поравнялись с огорожей, поставили их к плетню, казаки ружья заряжают, нал стоит около, ноготки на пальцах махонькими ножничками обрезает, и ручка ихняя очень белая. Говорю я ему:
– Дозвольте, пан, посымать им одежу. Одежа на них добрая, нам по бедности сгодится, сносим.
– Пущай сымают.
Снял Аникушка шаровары, вывернул наизнанку и повесил на колышек плетня. Из кармана вынул кисет, закурил, стоит, ногу отставил и дым колечками пущает, а плюет через плетень... Семен растелешился догола, исподники холщовые - и то снял, а шапку-то позабыл снять,- знать, заметило... Меня то морозом дерет, то в жар кинет. Лапну себя за голову, а пот зачем-то холодный, как родниковая вода... Гляну - стоят рядушком... У Семена грудь вся дремучим волосом поросла, голый, а на голове шапка... Анисья, по бабьему положению, глянула, что стоит муж такой нагий и в шапке, как кинется к нему, обвилась, ровно хмель вокруг дуба. Семен от себя ее отпихивает.